* Рузвельт Элеанора (1884-1962) – жена 32-го американского президента Франклина Делано Рузвельта, представитель США в ООН (1945-1952), способствовала принятию Всеобщей декларации прав человека.
Кроме него, меня навещает только миссис Анака. Поначалу она приходила часто, даруя утешение единственным известным ей способом. Прикосновения ее выверены и отработаны. Когда она уходит, ощущение такое, будто меня вычистили изнутри. Мое внешнее «я» охотно воспользовалось бы купальней или хотя бы шлангом, но здесь вся вода – за стеклом. В последнее время визиты миссис Анака сделались реже. Ей не нравится, когда я слишком кричу.
В следующей комйате – широкий луг в кольце желтовато-коричневых кленов. Мои отец и мать устроились на шерстяном армейском одеяле. Поверх обоих мать набросила клетчатую кашемировую шаль. Отец лежит на спине, шаль натянута аж до подбородка. Из-под шали торчит ствол дробовика, упирается снизу в тщательно выбритый подбородок. Мать, свернувшись калачиком рядом с ним, вытирает ему вспотевший лоб белым платком и нашептывает на ухо слова поддержки. Никаких иных звуков из комнаты, с того широкого луга не доносится – только шепот матери да клацанье зубов отца. Дверь там есть, только открывать ее я не стану.
Комната, в которой я бываю чаще всего, загромождена чемоданами. И все они вроде бы мои. Для того чтобы войти в эту комнату, дверь мне не нужна: ощущение такое, словно я вообще ее не покидаю. Внизу, на улице, вовсю сигналит черное такси, а я запаковываю, распаковываю и вновь перепаковываю этот багаж, который вообще-то не совсем мой, разматывая бесконечные отрезки разноцветной ткани, словно обезумевший чародей. Рукава от отсутствующих свитеров, отдельные, изъеденные молью брючины, висючие бретельки от задевавшихся куда-то вечерних платьев, пожелтевшие клочки резинки от трусиков и лифчиков, давно превратившихся в прах. Я могу заниматься этим часами, целыми днями напролет и еще дольше – раскладывая хлам по цвету, размеру, материалу, степени негодности. Я аккуратно сворачиваю лоскуты, разворачиваю, укладываю в шаткие стопки, прячу те, что получше, и те, что похуже, в растягивающиеся внутренние карманы несессера, и косметичек, и ручного багажа. И все равно не получается как надо – в этом нетленная красота происходящего. А такси на улице беспрерывно сигналит, и мне приходится начинать сначала – все вытряхивать из кармашков и отделений, переставлять чемоданы, разбирать стопки, распаковывать, разворачивать и сворачивать заново обрывки одежды, которую я не смогла бы носить, даже будь она целой.
Зачастую сквозь четвертую стену комнаты с чемоданами за мной наблюдают мужчина и мальчик: следят, как я запаковываю и распаковываю вещи. Оба – японцы. Судя по расстоянию между ними, заключаю, что они – отец и сын. Отцу за тридцать, на нем очки в черной оправе. Левая линза увеличивает его глаз так, что зрачок в ней словно плавает, как темная рыба в аквариуме. Вторая линза – просто стекло, мертвый глаз за ней – как свиль в дереве. Мужчина начинает полнеть, и разит от него сигаретами и виски. Возраст мальчика меняется. Порою это младенец с шевелящейся растительностью на голове, порою ему года четыре, может, пять, чисто выбритая макушка блеклая, точно раздавленный персик. Пару раз мальчик оказывался почти взрослым. Он издает ртом музыкальные звуки, но пением это не назовешь.
Когда он открывает рот пошире, я вижу ту, другую комнату, с хирургическим столом. Поднос застелен белой тканью. На подносе – четыре предмета: изящная серебряная иголка, как в волшебных сказках, моток черной хирургической нити, шприц из нержавеющей стали для подкожных впрыскиваний и пара полупрозрачных хирургических перчаток. Когда мне было шестнадцать, отец дознался про ребят в сапогах, облепленных засохшим дерьмом. И решил, что с другими моими губами тоже проблема. Шрам был ему больше по душе, нежели зияющая рана. Однако все рукоделие моего ревнивого отца ни к чему не привело. Долговязый зубастый парень из соседней долины перекусил шов надвое, еще и припухлость не сошла толком. Что до меня, так я всегда подранок. И рана эта – моя, не чья-нибудь. Пусть Оро сам заботится о своих. Вот то, что я называю предательством: эта его обманчивая цельность. Час синевы.
Как долго простояла она в дверях? Ее аккуратненькая накидочка спадает с плеч – просто залюбуешься; на задниках кроссовок из магазина «Трагических развлечений» – прелестные крылышки.
– Уходи! – кричу я ей, но с губ не срывается ни слова. Я слишком отвыкла пускать в ход голос.
Читать дальше