В баре, куда они зашли, им не понравилось, так как там было темно и совсем мало людей — всего несколько жавшихся по углам представителей средиземноморских или каких-то еще южных народов; зато следующий всем был хорош… Их увлекло путешествие по барам. Они уже и перестали заходить внутрь — присаживались на открытых, европейского вида площадках, выпивали понемножку чего-нибудь и двигались дальше — немножко водки там, немножко шампанского здесь, а потом — чуть-чуть коньячку, а потом для разнообразия бутылочку пивка, а потом — глоток ликера «Старый Таллин», а потом… а потом…
Она помнила — очень смутно — только какие-то ступеньки, прежде чем все окончательно не провалилось в черную, бездонную, непостижимую ночь. Ей стало страшно, когда она вдруг очнулась в незнакомой кровати, в незнакомой квартире, в незнакомой земле вообще; это смутно напомнило ей ее первое пробуждение у Корнея. Человек, сидящий рядом с ней в мерцании ночника от «Артемиды», тревожно вглядывался в ее лицо; когда она с трудом разлепила глаза и подала признаки жизни, он с видимым облегчением перекрестился — справа налево, по-православному. Ага, догадалась она по этому жесту, я на Родине… и то хорошо! — но где же? и кто этот человек? Она нашла глазами окно и, хотя в нем решительно ничего не было видно, по каким-то косвенным признакам — может быть, по угаданному душой суровому, аскетически рубленому параллелепипеду международного почтамта, а может, по свету кремлевских звезд, особым образом отраженному от облаков — догадалась, что это Нагатинская. Стало быть… да; человек, сидящий с нею, был не он, а Он — ее добрый, чудесный Господин. Она вспомнила все — весь вечер, все бары, водку, коньяк и все прочее, и даже Его «гольф», сиротливо ночующий в арбатском переулке.
— Это Ты, — сказала она.
— Да.
— Мне стыдно.
— Брось, — сказал Он, — дело житейское.
— Я никогда еще так не напивалась.
— Говорю, брось.
— Теперь Ты можешь подумать, что я алкоголичка.
— Могу, — улыбнулся Он, — но не подумаю.
Ей захотелось поцеловать Его, но она подумала, что от нее, должно быть, дурно пахнет. В пространстве ее изощренных чувств это уже давно было, конечно, не так; ароматы метаболизма и тлена, подобно картинам Дали, навевали на нее то веселье, то страх, то тонкую, элегическую печаль; если какой-то из них и заставлял ее содрогнуться от отвращения, то это было во всяком случае не отвращение к самому аромату, а лишь к тому образу, который в ней вызывал аромат. Дали тоже рисовал отвратительных монстров — но разве сами картины становились от этого отвратительными? Таким был ее мир, но она не надеялась, что кто-нибудь — пусть даже Господин — разделит с ней эти чувства. Для всех — кроме нее — то, что она источала, была просто вонь… признак грязи, неряшливости… дурной запах, словом. Она с трудом приподнялась — в голове у нее шумело, — встала с кровати и упала бы, если бы Он ее не поддержал.
— Как Ты добр, — пробормотала она.
— Слушай, прекрати это…
— Нет, Ты добр, — упрямо сказала она. — Ты не бросил меня на улице… тащил по каким-то ступенькам…
— Как бы Я тебя бросил? Я люблю тебя.
— Я… тоже… — сказала она и ощутила рвотный позыв. — Я хочу в туалет; отведи меня.
Он отвел ее и остался там рядом.
— Уйди.
— Нет.
— Уйди, говорю… это нехорошо…
— Мне не впервые.
Не обращая внимания на ее вялый протест, Он схватил ее за голову, запихнул ей в рот Свои собственные пальцы и держал ее над унитазом, пока она не исторгла из себя все, что могла. Ей было хуже некуда; но больше всего ее мучила постоянная и единственная мысль о том, что все это для Него отвратительно. Что Он вынужден терпеть это ради нее. Она поклялась как можно скорей отблагодарить Его за это терпение.
— Зачем, — спросила она, как только оказалась в состоянии произнести пару слов, — зачем Ты?.. Я бы сама… смогла бы сама…
Он почесал репу и сказал:
— Я боюсь, что ты захлебнешься рвотными массами.
Наконец, вонючий процесс прекратился, и она прополоскала рот чем только могла, а потом долго давила на кнопку лимонной аэрозоли — она молча боролась с Ним за право давить эту кнопку, в итоге вырвала все же баллончик из Его рук, ей очень важно было давить собственноручно, как бы самой ликвидируя позорные последствия содеянного. Затем Он снова оттащил ее в кровать, и она, прижавшись к Нему, тихо уснула… а когда проснулась опять, за окном пели птички, был яркий день, и голова не болела.
Господин напоил ее холодным пивком и накормил очень большой, очень вкусной яичницей. Она ела эту яичницу, и душа ее пела вместе с птичками за окном. Потом Он повел ее в ванную — даже здесь пахло лимонной аэрозолью, просочившейся сквозь стенку, что ли — и долго мыл ее, как ребенка, как когда-то, опять же, Корней.
Читать дальше