– Кто взял скамейку?!
– Какое ещё там белье! – отозвался бешеным криком Толстяк. – Вы, Ника, мне попадетесь под горячую руку – не обижайтесь!
"Значит, Морица нет, если он так обнаглел… – мелькнуло в ней. – Значит, Мориц уже пошел – лечь! Спит, может быть, – после бессонной ночи".
– А идите вы – в хорошее место! – крикнула Ника и подивилась мощности, бесстрашию своего голоса в борьбе с наглецом. – Боюсь я ваших горячих рук! – оччень!
Они стояли друг против друга. Она протянула к нему свисавшее с её рук белье, смятое, со следами земли. И внезапно Толстяк – померк. Она повернулась и пошла прочь.
"Отчего на душе мир? Оттого, что Толстяку стало жаль белья? Нет: голос Морица – она заметила – уже не был хриплым…" Она глядела в темный потолок, думала о поэме. Снова будет бессонная ночь? Её тревожило то, что она не видела свою натуру – скульптурно: вокруг Морица не обойдешь. Что делает, например, он в природе? Ему бы – ка–деется ей – было бы везде то душно, то неустроенно… то муки – он бы все стремился уехать куда‑то – где лучше! Скорее всего, кабы мог – сел на пароход и уехал куда‑нибудь (неосознанно!) – средостение к природе видеть её, чувствовать, но от нее не зависеть, ехать на каком‑нибудь механизме (интересно, сколько километров в час, марка?). Какого строения мимо плывущая гора? – и лежать не на дикой траве, а в шезлонге…
Так это в нем, не так? Если не так – чем он составляет о себе такое впечатление? (Оставляет, составляет? – и так, и так можно). Если это аберрация? За окном грузовая машина медленно проехала неширокой дорогой между бараками. Луч света прошел по стене.
…Мориц – изнежен? В быту – как кот Синьор: съест кусок вмиг, а моется потом полчаса! И ничего не решишь о Морице, – сама Жизнь! Только она установила, что он к её здоровью, быту, сну – безразличен, как он входит с пакетом и – вбок глядя: не надо ли ей масла? Ему достали, а у него ещё есть. Положил пакет ей на стол, точно он жёг руки (запомнил её слова Жоржу, что без мяса жить можно, без масла – нет?!)
Есть два типа, думает Ника: одни, как клюква в сахаре, он сверху, а внутри – кисло. Другие, как орех: сверху кора, а внутри – концентрат питанья и вкуса. Мориц – второго типа. А как я о нем пишу? В поэму надо дать свет не менее ярко, чем тьму. Это трудно, даже Данте не удалось: "Ад" – силен, "Рай" – слаб. Зло – живописно, его каждый жест – складка тоги. А добро – застенчиво, избегает жеста… А у меня что в поэме: каждый темный жест дорос до трагедийности, а, по существу, с Морицем то же, что со мной: сердце не соглашается с моими выкладками здравого смысла о нем – как у него во всей его жизни.
Он движенья сердца оценивает как слабость, но не это важно. Это же опять выкладка здравого смысла – о сердце! Важно, что действует он по велению сердца, не по рассудку. Вся эта история с "балаганом", пережитая мной как удар!.. Как непоправимое, когда просто обмолвился человек, потом – заупрямился. Ведь он временами сам чувствует свое мальчишество. Глупость, смешная во взрослом. А ты не поняла? Вот так – автор!
Устало работала она наутро и в перерыве взялась за поэму. Не клеилось. Мориц в бюро писал что‑то, должно быть, письмо домой. По радио передавали цифровой агрономический материал. Ника выдернула штепсель: "Ах, это радио!" У Морица иронически дрогнула бровь, но он ничего не сказал. Позже Худой вставил штепсель – уже была му. зыка. Ника все продиралась сквозь дебри. Перерыв шел к концу. Зашипела–закачалась невидимая грампластинка, и голос начал цыганскую песнь.
– Выключить? – спросил, привстав, непередаваемым тоном Мориц (сколько в нем было теплой, ледком покрытой игры). – Вам мешает?
Но Нике – поэма не ладилась – этот тон показался ударом.
– Можно выключить… – отвечала она с деланным равнодушием.
Пожалел ли Мориц её, не хотел углублять "размолвку"? Он не встал, спешно кончал письмо – надписывал уже конверт. Нику и это обидело. Встань он – это бы её взорвало.
– Я всегда подыму перчатку, помните это! – сказала она, глядя на часы – было пора работать. Цыганская песнь ещё длилась. Он сделал вид, что не слыхал её слов. Это произошло на другой день после того, как он, поняв, что его пояснение того, что случилось с серой, не вернуло меж ними прежней простоты, положил ей на стол записку. Причудливыми, отрывающимися от строки буквами, рвущими то пополам, то на три части слово, почерком Морица было написано:
Читать дальше