Он сказал откровенно, что работа для проложения пути правому правительству была для него мало привлекательна. Он тоже размышлял, нельзя ли этого как-нибудь избежать. И он остановился на возможности изменения состава.
— Я думал о перемене состава министерства вашего сиятельства.
— Само собою разумеется! — быстро прорывает его министр. — Само собою разумеется, мы должны удалить более половины наших советников и заменить их людьми, которые могут и хотят служить стране в течение этого кризиса.
И они в общем согласились.
Они беседовали ещё целый час, уничтожали и создавали, обсуждали вместе частности и благодарили друг друга за каждую важную и удачную мысль. Только в вопросе о газетной полемике его сиятельство хотел предоставить всё редактору. Он сам не мог писать, он развёл руками и сказал шутливо:
— Нет никакого удовольствия попасть к вам на перо, господин редактор.
У Люнге уже готовы были сорваться с языка слова относительно истории с крестом, орденом, добыть для него который было бы министру, конечно, удовольствием; но было слишком лёгкомысленно поднимать такой незначительный, детский вопрос в такой серьёзный вечер. Люнге подождёт, для этого тоже наступит день впоследствии. Когда он прощался с министром, он не упомянул об ордене.
У двери его сиятельство сказал опять, в последний раз пожимая руку Люнге:
— Благодарю ещё раз, что вы пришли. Мы сегодня ночью оказали Норвегии услугу.
И Люнге ушёл.
Улица была пустынна, все улицы были пустынны, город спал. Люнге направился в редакционную контору.
Он хотел приготовить свою первую статью ещё сегодня, когда его пламя горело ярко. То, что он теперь напишет, должно удивить всех, оно будет читаться везде и всюду обсуждаться, повторяться до бесконечности, заучиваться наизусть. Надо было выполнить свою задачу хорошо.
Люнге знал, что намеревался нанести своему политическому значению ещё один удар. Ну, так что ж? Это много раз окупится той большой победой, которую он собирался одержать. Он видел в воображении свою газету самой большой в стране, с десятками тысяч подписчиков, собственным телеграфом, собственной железной дорогой, экспедицией для открытия северного полюса, с отделениями во всех частях света, воздушными шарами, почтовыми голубями, с собственным театром и собственной церковью только для одних типографских служащих. Как было мелко всё остальное по сравнению с такими гигантскими видениями! Что из того, если он потеряет часть доверия хороших людей? Чепуха, чепуха! Пусть даже всякое доверие исчезнет, он пойдёт по другому пути. Да и что он получил в награду за свой неустанный труд на пользу этих отечественных героев катехизиса?
Разве это доставило ему тот почёт, которого он собственно добивался? Разве благородные люди снимали перед ним шляпы? Разве епископы и генералы кивали ему? Разве темнели взоры от удивления у их дочерей, когда он проходил мимо них по улице? Ах, Александр Люнге, несмотря на все свои заслуги, был отовсюду исключён. Даже высокомерные либералы стали устраивать собрания без него. Или, например, эта дочь полковника, которая управляла четырьмя лошадьми в Копенгагене — разве она показала вид, что знает его, когда проходила мимо? Совсем нет, хотя он так хорошо отозвался о ней в газете.
Нет, с ним нельзя шутить, ей-богу, нельзя. Он был способен на всё, никто не знал его характера и его силы. Он победит в своей новой политике, люди должны будут снова преклониться перед ним, он будет руководить ими, заставит их взяться за ум. Снова целые толпы будут прислушиваться к его решениям во всех делах.
Люнге вошёл в редакцию. Было темно. Он зажёг свет и осмотрел печку, она была пуста. Затем он сел у своего стола и взялся за перо. Его статья должна была быть мечом и огнём, надо было сделать её способной поражать и воспламенять. Он обмакивает перо, хочет начинать, но останавливается.
Его взор падает на голубые буквы на его руке, эти позорные клейма, которые придавали его рукам грубый вид. По старой привычке и совершенно механически он начинает тереть их, дышит на них и снова их трёт. Наконец он оставил это.
И редактор Люнге пишет, сидит в этой холодной комнате, где огонь в печи погас, и пишет своими заклеймёнными руками до поздней-поздней ночи.
В течение многих дней шёл спор между Люнге и левой из-за перемены состава правительства. В эти дни с «тоном прессы» считались меньше всего. Тон прессы был, в действительности, не всегда таким, каким он должен был быть; но, когда правая иронически спросила «Газету», что она теперь сделала со своим тоном, Люнге показал вид, что совсем не желает отвечать на эту насмешку. У него были другие цели для расходования своих сил.
Читать дальше