— Я и без того упустила столько лет, слушая твои рассуждения! — вспыхивала Нилима. — Дождалась, что стукнуло тридцать четыре. Ты, наверное, воображаешь, что я стану первоклассной артисткой тогда, когда превращусь в дряхлую старуху, когда щеки обвиснут, а тело расплывется, как тесто? Почему ты не признаешься сразу, что намерен под всякими предлогами похоронить все мои надежды, что желаешь мне навсегда остаться таким же никчемным и несостоявшимся человеком, каким являешься сам?..
Когда Нилима начинала говорить в таком тоне, Харбанс сейчас же замолкал. Опустив глаза, он некоторое время думал о чем-то, потом пожимал плечами, тяжко вздыхал и снова принимался убеждать Нилиму в ее неправоте.
— Пожалуйста, пойми меня до конца, — умолял он. — Оставим в стороне все эти женские рассуждения. Я ведь хочу сказать, что…
Едва ли, впрочем, Нилима и в самом деле не понимала Харбанса, но она так спешила жить, так боялась приближающегося своего сорокалетия, что любое напоминание о необходимости «проявить выдержку», «переждать еще год» приводило ее в ярость.
— И слышать ничего не желаю, — бесновалась она. — Сумею я сделать что-либо в жизни или нет — пусть это решится теперь или никогда! Я не могу сидеть сложа руки ни единого дня…
— Воля твоя, — смиренно заключал Харбанс. — Я ведь только хотел сказать тебе то, что чувствую сам. Если из-за этой нелепой спешки ты готова погубить все, поступай как знаешь…
Намерение Нилимы созвать на банкет музыкантов и других будущих своих коллег по выступлению Гупте решительно не понравилось. По его мысли, следовало пригласить главным образом представителей прессы и дипломатов из иностранных посольств, с которыми был знаком Харбанс. В конце концов, говорил Гупта, именно эти люди решают успех дела. Артисты есть артисты, они в любом случае обязаны исполнить что положено. Куда важнее приговор, который вынесет пресса, ведь общественное мнение создают журналисты, их рецензии и отзывы. И разве при обороне крепости наружные фортификации не важнее внутренних? Что же касается музыкантов… Ну, с них будет довольно и хорошего ужина после представления.
Харбанс стал было возражать против приглашения дипломатов, но Гупта разгорячился еще больше.
— Но поймите же, — сердито говорил он, — мы идем на серьезный риск, мы представляем публике неизвестную танцовщицу. Есть только один путь, чтобы оправдать этот риск. Вы отлично знаете, о чем я говорю. Мы не смогли бы окупить расходы ни на одно представление, если бы рассчитывали только на продажу дешевых билетов, ценой в две-три рупии. Кассовый сбор создается главным образом за счет билетов на лучшие места. Я еще раньше говорил об этом с Рамешем Кханной. Как хотите, но вы непременно должны пригласить этих людей!
Гупта требовал пригласить на банкет пишущих об искусстве критиков и рецензентов из всех — больших и малых — делийских газет. Но тут уж Харбанс окончательно встал на дыбы.
— Как это всех? — возмущался он. — Я могу еще согласиться, что угощения заслуживают опытные газетчики, хоть что-то понимающие в искусстве. Пусть я видеть не могу Гаджанана, но не возражаю даже против него. Но приглашать желторотых юнцов, которые еще вчера сидели за школьной скамьей, а теперь строчат длинные статьи об искусстве, ничего в нем не смысля? Это уж извините! Да вот вам пример: для журнала «Хинд патрика» сочиняет рецензии мальчишка, который учился у меня в колледже — один из самых бездарных студентов. Он имени Шекспира не мот написать без ошибки, а теперь туда же — художественный критик! Если уж и его приглашать на банкет, так лучше я сам уйду из дому. Коли вам кажется, что обойдетесь без меня, приглашайте кого хотите!
Впрочем, Гупта понимал, что без Харбанса не обойтись, и поэтому вынужден был смириться с его доводами. В конце концов в списке приглашенных остались всего четверо или пятеро представителей прессы. Меня тоже в тот день приглашали не как друга дома, а как журналиста из «Нью геральд».
Банкет был назначен на восемь вечера, но я решил прийти на час раньше. Уже приближаясь к их дому, я услышал крики и брань — это отчитывали Банке за разбитые в спешке тарелки. Нилима так изругала бедного слугу, что испитое его лицо сделалось совсем желтым. Огорченный своим промахом, теперь он исполнял каждое хозяйское приказание безвольно и бездушно, как машина. Что велели ему поставить на стол, он ставил, что велели убрать — убирал. Казалось, что ему повинуются только руки, что разум и язык больше не в его воле. На приказания, отдаваемые суровым и оскорбительным тоном, он не смел отвечать даже самым почтительным «да».
Читать дальше