— Повеситься, что ли?..
— Нет, — спешно перебивает погонщик, словно убегая от крепкого сука, — прыгнуть в воду: знаю, там верная смерть.
— Ты прыгнешь в воду? Ах ты врун! Да ты бежишь от воды, как бешеный пёс…
— Эх, — вздыхает снова бывший погонщик. — Вот болтаете зря и только грех на душу берёте, хотя вам, конечно, и невдомёк почему. При рождении мне было предсказано, что пострадаю я не от чего другого, как от воды, потому-то по сю пору и стараюсь её не пить.
— Ах, если предсказано, — говорит корчмарка, натягивая на доску другую юбку, — то уж от судьбы не уйдёшь… Я и не знала. Ну, тогда можешь прыгать…
— Знаю уж, знаю, что только тогда ваше сердце успокоится!.. Эх, зачем вы меня, невестка, огорчаете? Что же это бог не смилуется наконец надо мной, несчастным? — плачется старик.
— Ну, будет прибедняться и вертеть глазами, точно поп католический! Набери-ка початков, налущи кукурузы да накорми свиней.
— Ладно, сейчас! Только не обижайте меня больше…
— А когда высыплешь им корм, — наказывает корчмарка, — ты этого жёлтого почесывай рукой по спине, пока ест: больно он прожорлив, тычет рылом и отнимает у других; а если его почесывать, так и те, робкие, тоже сумеют поесть как следует…
— Да знаю, знаю! Не впервой ему спину чесать… Столько лет торговал, как говорится, а всё оставался один-одинёшенек… Серебряные пуговицы, полушубок расшитый, сапоги, а шляпа шёлковая, с ворсом… Э, невестушка, если бы вы знали меня в ту пору, и будь мы свояками, как нынче…
— Если чесать ему спину, — продолжает корчмарка, не слушая пастуха, — он становится малость повежливее и не отнимает у других, а то он и так уж самый жирный…
— Каким я был тогда и до чего дошёл… На которую ни кинешь, бывало, взор — все твои! И как бы мог жениться…
— Знаю, слышала я про твои дебоши и победы!.. Слышала, сколько тебе стоили сапожки да кацавейки этим мадьяркам в Кун-Сент-Мартоне, которые перед тобой всю ночь танцевали чардаш… Потому-то и докатился до этого!..
— Ну и козырем же я ходил, чёрт побери! — восклицает старик, ударяя кулаком по столу. — Не боялся, как говорится, ни одного ферта из Бачки, — далеко им было до меня!.. Эх, мне бы сейчас те денежки и теперешний ум!
— Ну, а сейчас ступай. Когда его заколем, и тебе малость перепадёт. Натушу капусты с кожицей, и пузырь получишь для кисета; а я тебе как-нибудь его обошью красной ленточкой. Ступай, мой козырь!
— Ладно, всё сделаю, как накажете, только не упрекайте меня за эту малую толику ракии, — она же моя услада, мой бальзам! Моя единственная, так сказать, услада. А вам, невестушка, разве не холодно?.. Не дурно бы чем-нибудь погреться изнутри…
— Да ты только что сказал, что она тебя холодит; а сейчас уже греет?
— Э, если человек хороший, как я, у него всегда по-хорошему выходит…
— Ладно, уж дам тебе, — смеется Тинкуца и подносит ему стаканчик ракии, которую он выпивает единым духом. — Помоги мне: видишь, эти дни просто голову потеряла от стольких хлопот да глажки.
— Эх, — вздыхает, останавливаясь, погонщик, — как говорится:
Гладься, юбка, гладься смело,
Ведь в субботу будет…
— Сейчас же ступай вон, протрезвись! — обрывает его Тинкуца. — Видали такого?
— Эх! — вздыхает старик, выходя, и вздох его полон меланхолии, почти обязательной для всех страстных любителей ракии. — Закатились, вижу, денёчки погонщиков и свинарей! Нет больше ни ярмарок, ни магарычей; когда-то шли в Пешт на людей поглядеть, себя показать, а сейчас не нужны мы им, когда есть железная дорога… И кто её придумал! Подтяжки бы ему швабские носить!..
«Но! Шарга, Пирош! Но, милые! Пошли, касатики! Ещё маленько по грязи пошлёпаем!» — слышится голос Перы Тоцилова, щёлканье кнута, и корчма остаётся уже где-то позади.
Отец Спира устраивается рядом с отцом Чирой, который, укутавшись в шубу, по-прежнему прикидывается спящим. И тот и другой шарят у себя в карманах: отец Чира, чтобы убедиться, на месте ли зуб, а отец Спира — не потерял ли он свёрточек Аркадия. «Пройдоха вахлацкая, — думает Чира, — меня везёт за десять, а его за пять сребров». То же самое думает и Спира: «Жидомор этот едет за пять, а я за десять сребров. Он всегда так дёшево ездит». Так размышляют оба попа. А Пера Тоцилов покуривает и, крепко закусив чубук, заводит беседу с лошадьми. Он доволен и обещает Шарге и Пирошу новые сапоги на заработанные двадцать сребров.
Глава двадцать первая,
повествующая о том, как путники ужинали и ночевали в гостеприимном доме ченейского священника по прозванию «отец Олуя». В ней узел сплетений, развившихся в Ченее и Темишваре
Читать дальше