Утром всеведущий и верный Топсиус проводил меня до длинного здания таможни, и вот я обнял его задрожавшими руками:
— Прощайте, друг, прощайте. Пишите мне. Кампо-де-Сант'Ана, сорок семь.
Он шепнул:
— Те тридцать тысяч рейсов я вам сейчас же вышлю…
Я крепко прижал его к себе, чтобы заглушить эти денежные объяснения. Потом, уже поставив ногу на нос шлюпки, которая должна была отвезти меня на «Сида Воителя», я уточнил:
— Так можно с уверенностью сказать тетушке, что терновый венец — тот самый?
Он торжественно поднял руки, точно жрец науки:
— Можете сказать ей от моего имени, что именно тот, шип в шип.
Он опустил свой клюв, украшенный пенсне, и мы еще раз по-братски расцеловались.
Негры взялись за весла. На коленях у меня лежал ящик со святыней. Когда шлюпка, подняв парус, понеслась наперерез морской волне, мимо нас медленно прополз баркас; он направлялся к сонному дворцу, дремавшему среди пальм… Мелькнула знакомая черная ряса и опущенный капюшон. Долгий жаждущий взгляд в последний раз остановился на моей бороде. Я вскочил и успел крикнуть: «Ах, плутовка!» Но ветер уже далеко унес наш парусник. Она, в своем баркасе, ниже понурила голову, и на слабую грудь, посмевшую встрепенуться, еще тяжелее, еще ревнивее налег тяжелый крест…
Мне взгрустнулось. Кто знает? Может быть, во всем мире это единственное сердце, в котором я мог бы найти надежное и спокойное прибежище… Но делать нечего! Она всего лишь монахиня, я всего лишь племянник. Она едет к своему богу, я к своей тетке. И в тот самый миг, когда сердца наши встретились в этих водах и, почувствовав сродство, забились в лад, — моя лодка, раздув парус, весело бежала на запад, а весла баркаса, медленно загребая, уносили ее на восток… Извечное разъединение родственных душ в этом мире напрасных усилий и непоправимых ошибок!
Две недели спустя я катился в коляске по Кампо-де-Сант'Ана, слегка приоткрыв дверцу и выставив ногу на ступеньку. Вот наконец среди облетевших деревьев черный фасад тетушкиного дома. Восседая на твердом сиденье, я глядел куда победоносней какого-нибудь разжиревшего цезаря в золотом венце, въезжающего в родной город на триумфальной колеснице.
Конечно, приятно было снова увидеть под прозрачно-голубым январским небом мой Лиссабон, его тихие улицы, грязные известковые стены, зеленые жалюзи, опущенные над окнами, как отяжелевшие от дремоты веки. Но больше всего меня радовало ожидание блестящих перемен в моей домашней жизни и общественном положении.
Кем был я доныне в доме сеньоры доны Патросинио? Бесправным менино Теодорико, который, несмотря на докторский диплом и черную бороду, не смел без тетиного позволения оседлать лошадь и поехать в Байшу подстричься. А теперь? Теперь я «наш знаменитый доктор Теодорико», пользующийся чуть ли не папским влиянием, с тех пор как соприкоснулся со святой евангельской землей. Кем был я на Шиадо, в глазах моих сограждан? Молодым Рапозитом, который ездит на лошади. А ныне? Ныне я известный Рапозо, совершивший, по примеру Шатобриана, поэтическое паломничество ко святым местам; знаменитый Рапозо, который ночевал в таких небывалых местах и столько раз целовал полногрудых черкешенок, что теперь имеет право часами разглагольствовать и в Географическом обществе, и в заведении Рябой Бенты…
Коляска остановилась. Прижимая к сердцу ящик с реликвиями, я спрыгнул с пролетки и тотчас же увидел в унылом дворе, вымощенном галькой, сеньору дону Патросинио дас Невес: в черном шелковом платье, с черными кружевами на голове, она стояла, оскалив в улыбке свои лошадиные зубы, желтевшие на длинном лице.
— Тетечка!
— Племянник!
Поставив на землю драгоценный ящик, я повис на ее сухой шее. Знакомый запах табака, ладана и муравьиного спирта веял вокруг, точно дух этого дома, снова заключая меня в благочестивый плен родного очага.
— Ах, мальчик, как же ты загорел!
— Тетечка, я привез вам кучу благословений из Иерусалима…
— Радостно их принимаю, принимаю все…
И, прижав меня к твердой, как доска, груди, она скользнула холодными губами по моей бороде — с таким благоговением, точно это была вырезанная из дерева борода святого Теодориха.
Поодаль Висенсия утирала глаза кончиком нового фартука. «Пингальо» выгрузил мой чемодан. И тогда, взяв в руки драгоценный ящичек из освященной фламандской сосны, я пролепетал елейно-смиренным тоном:
— А вот здесь, тетечка, здесь лежит она! Вот перед вами; вручаю вам замечательную святыню, священный предмет, который прикасался к самому господу.
Читать дальше