Вчера я бродил по лесу и тихонько беседовал с деревьями. Бесполезно бежать от людей: они встречаются повсюду; и мои деревья – очеловеченные деревья. И не только потому, что они посажены и выращены людьми, но еще и по другой причине: эти деревья – прирученные, домашние.
Я подружился с одним старым дубом. Ах, если бы ты мог видеть его, Фелипе, если бы ты мог его видеть! Какой богатырь! Должно быть, он уже очень стар. Отчасти даже мертв. Заметь хорошенько: отчасти! Но не весь. На нем – глубокая рана, которая позволяет заглянуть в его нутро. И это нутро – пусто. В его глубине обнажается сердце. Наши поверхностные ботанические познания говорят, что настоящее сердце дерева совсем не там, что его соки циркулируют между заболонью древесины и корой. Но как меня трогает эта разверстая рана с округлыми закраинами! Ветер врывается в нее и проветривает дупло, где, случись непогода, вполне может укрыться путник и где мог бы найти себе убежище какой-нибудь отшельник, лесной Диоген. И все же сок бежит между корой и древесиной и дает жизненную силу листьям, зеленеющим на солнце. Зеленеющим до той поры, пока, пожелтев и пожухнув, они не закружатся по земле и, сопрев у подножия лесного великана, в тесных объятиях его сплетшихся корней, лягут покровом перегноя, который будет питать будущей весной новую листву. Если бы ты видел, как тесно переплелись эти мощные корни, пронизывающие землю тысячами своих разветвлений! Корни дуба вцепились в землю, подобно тому как его крона цепляется за небо.
Когда настанет осень, думаешь ты, дуб останется стоять, обнаженный и безмолвный… Однако это не так, ибо он заключен в объятия столь же стойкого плюща. Между выходящими на поверхность корневищами и по всему стволу дуба видны сильные, плотные кольца плюща, он, обвившись вокруг старого дерева, одевает его своими блестящими вечнозелеными листьями. И когда листва дуба покорно ляжет на землю, ветер будет петь ему зимние песни, перебирая листья плюща. И дуб, еще голый, зазеленеет на солнце, и, быть может, какой-нибудь пчелиный рой заселит обширную рану в его чреве.
Я не знаю отчего, мой дорогой Фелипе, но случилось так, что тот старый дуб почти примирил меня с человечеством. К тому же – почему бы мне не сознаться тебе в этом? – я уже так давно не слыхал ни одной глупости! А без этого, как видно, долго не проживешь. Боюсь, что я потерплю поражение.
Разве я тебе не говорил, Фелипе? Я потерпел поражение. Я сделался завсегдатаем казино – разумеется, не столько затем, чтобы слушать, сколько затем, чтобы смотреть. На время начавшихся дождей. В плохую погоду ни берег, ни лес – не место для прогулок, а сидеть в отеле – чем бы я стал там заниматься? Целыми днями читать или, вернее, перечитывать давно известное? Благодарю покорно. Вот я и повадился ходить в казино. Заглядываю мимоходом в читальный зал, где принимаюсь просматривать газеты, но вскоре отвлекаюсь наблюдениями за читателями. Газеты откладываю в сторону: они еще глупее, чем люди, которые их делают. Среди газетчиков попадаются остряки, умеющие произносить глупости с блеском, но едва они их напишут – тут уж блеска как не бывало. А что до читателей, то нужно видеть, какие у них становятся карикатурные физиономии, когда они смеются над газетными карикатурами!
Я скоро покидаю залу, стараясь поискусней проскользнуть мимо групп и кружков, образуемых этими людьми. Осколки доносящихся до меня разговоров бередят мою рану, ради излечения которой я удалился, словно на целебные воды, в этот приморский горный уголок. Нет, нет, я не в силах выносить человеческую глупость! Все это и побудило меня отважиться – разумеется, с соблюдением приличествующей скромности – на роль посетителя, глазеющего на партии в тресильо, туте или мус. Игроки по крайней мере нашли способ общения почти без слов. И здесь стоит вспомнить высокомерную глупость, изреченную псевдопессимистом Шопенгауэром, о том, что дураки, не обладая мыслями, которыми они могли бы обмениваться, выдумали вместо мыслей обмениваться раскрашенными кусочками картона, получившими название карт. Но если ураки изобрели карты, то они уже не такие дураки, поскольку самого Шопенгауэра на это не хватило, а хватило его лишь на систему, представляющую собой колоду мыслей, именуемую пессимизмом, где наихудшей картой является страдание, словно, кроме него, нет тоски или скуки – словом, того, что убивают за игрой картежники.
Читать дальше