— Помните, Веля, — отрывает ее от этих размышлений вдова, — однажды в субботу вечером мы говорили о детях. Без детей жизнь не жизнь и смерть не смерть. Если остаются дети, значит, человек что-то сделал для этого мира, и мир относится к нему с уважением.
Она замолкает на мгновение, а потом снова начинает говорить, обращаясь больше к умершему, чем к маме:
— Если бы вы, Веля, видели, с какой любовью мой муж смотрел на невесту вашего сына, словно благодаря ее за все, что она для него делала, вы бы поняли, каким достойным человеком он был. Когда ему становилось хоть на минуту легче, а медицинской сестры при этом не было, он говорил, что, знай он прежде, что бывают такие люди, как эта медицинская сестра, он сам бы был другим.
В дом заходят чужие люди, поднимают покойника и зажигают свечи у него в головах. Кто-то подсуетился, сбегал на Синагогальный двор и привел пару чтецов псалмов. В дом набиваются любопытные мужчины и женщины с Десятой улицы, которых никто не знает. Они выспрашивают друг у друга подробности об умершем, о его болезни. Они говорят тихо из уважения к хозяйке, которая молча сидит к ним спиной. Лишь время от времени она бросает взгляд на маму, прося ее не уходить и не оставлять ее одну с незнакомцами.
Появляется несколько мадам, покупавших в мясной лавке Лизы, ее гимназические подруги. Увидев их, Лиза неожиданно начинает рыдать. Окружающие ее простые люди переглядываются: перед нами она плакать не стала, не то что перед важными госпожами.
— Успокойтесь, Лиза, — грудным голосом произносит мадам в шляпе с цветами и с тяжелой сумочкой в руках.
Но душа Лизы плачет, и стоящие вокруг слышат, навострив уши, слезы в голосе вдовы. Они подобны запертой плотиной воде, просачивающейся в щель.
— Лиза, — снова говорит та же мадам, и голос ее дрожит. Но Лиза, видимо, решила не выказывать своей женской слабости. Она отворачивается, чтобы люди не видели ее слез.
Вдова затихает. Двое чтецов псалмов, до этого громко читавшие стих за стихом, начинают бормотать слова себе в бороды. Даже свечи в головах умершего горят тихо, печально и тускло, словно их зажгли в глубоком и сыром подвале.
Мама понимает, что теперь, когда важные дамы сидят вокруг Лизы, она здесь больше не нужна, и выходит во двор.
Во дворе группками стоят соседи, лавочники с улицы. Они беседуют между собой. Мама останавливается и слушает, что рассказывает какой-то чужой еврей, из тех, кто поднял покойного.
— Я его, этого гусятника, знал издалека, он был настоящий мужчина. Видели бы вы, во что он превратился, — желтый, как морковь, и высохший, как прошлогодний цитрон. Кожа да кости. Говорю вам, щепка.
— Ой, во что превращается человек! — качает головой, закрыв глаза, Хацкель-бакалейщик. — Алтерка, который выпил целое море водки; Алтерка, который ночи напролет играл с дружками в карты, — чтобы этот Алтерка лежал так тихо ногами к дверям? Ой, во что превращается человек!
Хацкель-бакалейщик говорит это с какой-то мертвенной серьезностью, что вызывает у окружающих улыбку. Кто-то откашливается, словно раздумывая: сказать или не сказать? — но соблазн поиздеваться сильнее.
— Вы забыли, реб Хацкель, упомянуть горшки с чолнтом, которые съел гусятник.
— Некому даже читать по нему кадиш! — снова сокрушается Хацкель.
— Он мог бы перед смертью купить участок на кладбище и нанять человека, который будет читать по нему кадиш. — Торговец зерном дергает свою бородку лопаточкой. Он больше не в силах сдерживать гнев на гусятника. — Алтерка прожил свинскую жизнь, пусть он мне простит, фу!
Реб Носон-Ноте, хозяин двора и староста общества хранителей субботы, вертится рядом мрачнее тучи. Ему впору ставить копеечную свечку по деньгам, которые гусятница задолжала ему и за мясную лавку, и за квартиру. Его раздражают эти простаки, которые беспокоятся о том, что по гусятнику некому читать кадиш.
— Язычники, ваше еврейство имеет тот же вкус, что и чтение вами кадиша по вашим отцам.
— Что это вы вдруг цепляетесь к нашим отцам? — набрасываются на него люди. — Они были евреи получше иных старост.
— Кто цепляется к вашим отцам? Пусть они пребывают в своем покое, — пугается староста этого сборища невеж, гордящихся именитостью своих отцов. — Я говорю о скорбящих, которые читают кадиш в Синагоге Семи вызванных к чтению Торы и в прихожей Городской синагоги. Чтение кадиша не является одной из шестисот тринадцати обязательных заповедей, это не возложение тфилин [106] Тфилин — две черные кожаные коробочки, содержащие отрывки из Торы и накладываемые достигшими религиозного совершеннолетия евреями-мужчинами на лоб и нерабочую руку. Одна из важнейших заповедей еврейства.
и не соблюдение субботы… мелочь! А что мы видим? Мы видим, что молодые люди, которые не возлагают тфилин и не соблюдают субботу, мчатся на Синагогальный двор читать кадиш и еще бросают жребий, кому из них вести молитву, — ни учености, ни понимания, лишь бы сказать кадиш.
Читать дальше