Как запомнился этот прошлогодний случай, когда мы с Верой и тетей Катей почему-то сильно запаздывали на службу «двенадцати Евангелий». Вышли из дома, когда уже начинали опускаться сумерки, и, едва пройдя пять-шесть домов и поравнявшись с нашим приходским «Власием», вздрогнули от неожиданного ликующего и какого-то удивительно несерьезного трезвона дюжины небольших колоколов. И тотчас из раскрытых дверей храма в темных своих одеждах повалили прихожане. Служба кончилась. Верный себе, наш власьевский батюшка, как всегда «скорохватом», отбарабанил всю службу без пауз, ни на чем не задерживаясь. Мы остановились и растерянно переглянулись. И тогда сразу смолкли бойкие колокола, и над рекой ухнул мощный бархатный бас «угодника». Раз и второй, с большими промежутками, всего четыре удара, и затем молчание. Впрочем, это был не самый большой колокол, а поменьше.
— Ну вот, еще только четыре Евангелия прошло. Значит, если минут через сорок дойдем, к пятому уже не успеем, а к шестому — как раз; не так уже плохо — больше половины службы простоим, — сказала тетя Катя.
А лед все идет. День серый, сумрачный, на реке дует резкий ветер. Я уже после узнал, что именно в такие дни обычно и начинается ледоход. Все плывет и плывет нескончаемое поле. На набережные высыпало много людей: здесь и мальчишки, и девчонки, и взрослые. Стоят — смотрят. Вот показалась плывущая на льдине кудлатая рыженькая собачонка. Она вовсе не растеряна, что ее куда-то уносит все дальше, и деловито бежит к нашему берегу. Или уж очень важные собачьи дела у нее на этом берегу, или просто она глупая. Ей что-то кричат, советуют, ее участь тревожит всех. Вот она подбежала, отпрянула от крошащейся кромки льдов, почуяла опасность. И вдруг по реке пробежал толчок: все словно откинулось назад и остановилось. Три отчаянных прыжка, и мокрая собака на берегу. А там все опять зашевелилось, заскрипело и двинулось, как будто только для нее и произошла остановка. Опять пошли мимо кривые, утоптанные тропинки, отмеченные еловыми ветвями полыньи и проруби. И снова берег разражается криками: на льдине приплясывает подвыпивший мужичок в дубленом красном полушубке. Он чувствует себя героем дня, ухарски подскакивает, бьет в ладоши рукавицами, что-то выкрикивает зрителям. Он один на этой огромной белой сцене, для которой задником служит целая гора, увенчанная монастырем в оправе белых стен. Но он уже все сделал, этот бедный солист; все ждут от него чего-то, а ему решительно не идет ничто в голову. Он — в фокусе грандиозной композиции, чувствует это и счастлив. Но в ладоши он уже бил, приплясывал, выкрикивал «Эх!» и «Ух!» Больше сказать ему нечего, и беспощадный ледоход уносит его вниз. «Сойдет!» — говорит кто-то. «А не сойдет — снимут», — отвечает ему другой голос на берегу. Пронесло. И опять собачка. Эта визжит и жалуется. Такая может и в самом деле погибнуть…
К вечеру ледяное поле начинает раскалываться — где-то впереди затор. Иногда все приостанавливается. А утром по реке уже плывут только флотилии небольших льдин, которым свободно и привольно плыть. «Неужели все кончилось?» — снова спрашиваешь, и опять успокаивают: «Да нет же, еще с Осуги лед не проходил, она всегда позже, вот пройдет, тогда уж…» И он появляется только на третий день; почему-то все узнают его, точно знакомого, этот лед с Осуги. Он снова ненадолго занимает всю реку — грязноватый сверху, словно припудренный земляной пылью в его дальнем пути.
Очистилась река. Зазеленели склоны многочисленных холмов и холмиков города. Пошел второй год нашей жизни в Торжке. С наступлением лета я стал широко пользоваться возможностью частого купания, которую открывало существование реки под самыми окнами. С особенным удовольствием я купался с того времени, когда ко мне вдруг сама собой стала приходить способность сперва сносно держаться на воде, а затем и плыть, не делая при этом слишком частых и излишних движений, плыть все увереннее и дальше.
Но тут-то меня, оказывается, и подстерегала неожиданная неприятность: за моими не слишком быстрыми успехами в области плавания постоянно наблюдал чей-то отнюдь не доброжелательный взор. Он принадлежал большому белоснежному гусю, который издавна чувствовал себя подлинным хозяином всего нашего участка берега. Оставив мирно пастись жен и наложниц своего гарема, он почти ежедневно пускался в медленный обход, один, и, встречаясь со мной, с шипением изгибал свою струящуюся шею, недвусмысленно угрожая ущипнуть меня за ногу. Обычно я отскакивал в сторону и тем самым как бы молча признавал его превосходство, не подозревая о том, что в темных тайниках гусиной души утверждалась прочная уверенность в моем ничтожестве и своем птичьем героизме. Поэтому, когда я раз или два не уступил ему дороги, а, напротив, замахнулся на него и показал ему, что готов схватить его за шею и отшвырнуть куда подальше, он сперва удивился, а потом меня возненавидел.
Читать дальше