– Она была настоящей русской красавицей, такая осанистая, но девически стройная. Она целый день не знала покоя. С утра до вечера заглядывала во все закоулки. Ни одна морковка, ни одна горсть муки не тратилась без её хозяйского ведома. Она наблюдала, сурово и властно, что делала дворня, вовремя ли перевернул повар бараньи котлеты, тогда ли засыпал крупу, поставлен ли в погреб вчерашний компот и ту ли бутыль с квасом почали для судомоек и прачек. Решительно всё пряталось у неё под замок. Она никому не доверяла ключей. Ключи всегда висели на поясе. Я узнавал её приближение по их мелодичному звону, как слышу сейчас.
Он, должно быть, слишком в своем одиночестве ослаб и иззяб, ему становилось теплее и от возвращения к милому детству, и от бледного света поздней луны, теперь подползавшей к нему, и от близости доброго, затихшего в своем уголке великана. Он с увлечением продолжал:
– По вечерам она сводила счета. Торжественно засвечивалась старая медная лампа, доставались чернила, перо, толстая шнурованная тетрадь береженой бумаги, вздевались на нос стальные очки в потемневшей тонкой оправе. Она усаживалось в старое кресло, обшитое бахромой, громко вздыхала и, прямая, глядя на бумагу издалека, принималась выводить большие неровные цифры. Денег она понапрасну не выпускала из рук, сама вела все расходы, хотя бы требовалось купить полфунта китайского чаю или кулек дешевых конфет. Она сама выезжала по лавкам, важно и строго перебирала товары, однако боялась купить, боялась потратиться, продешевить. Она расхваливала штуку сукна, пересматривала кучу всевозможных вещей, а покупала на рубль, жадно пряча сдачу в кошель, и тоже громко вздыхала при этом. А деньги всё равно неудержимо вытекали из рук.
Иван Сергеевич откликнулся, встрепенувшись:
– Странная судьба нашего русского племени: бережем, бережем, а всё распадается на глазах, нищета кругом безобразная.
На светлые воспоминания его слова легли легкой тенью, однако в них была правда, и он с удивлением произнес:
– Это верно, она берегла, берегла и, наконец, разорилась.
Правда правдой, но все-таки в её разорении оставалось много неясного, и надо бы было серьезно обдумать, как же она могла разориться при такой бережливости, когда-нибудь после, конечно, время найдется, а в ту минуту он только то и сказал, вот эти слова, удивление, мелькнув, растворилось, оставшись искрами тлеть в тайнике, чтобы разгореться опять, когда вновь коснется этой загадки случайная цепь размышлений, загадку отодвинула вглубь благодарность, и он заговорил с неожиданной лаской:
– Нас, детей, она лелеяла бесконечно. Мы рано осиротели, и она делала всё, чтобы мы не заметили этого.
Иван Сергеевич с завистью обронил:
– Благодарите судьбу, которая столь милостиво к вам отнеслась. Умная, добрая мать – великое счастье.
Его зависть была и приятна ему, приятна, может быть, потому, что он тайно во всем соревновался с Тургеневым, которого относил к безмятежным счастливцам, так что капля детского счастья могла бы несколько их уравнять, и вызвала горечь, слепую и слабую, точно бы без причины и смысла, но, не успев разобрать, в чем её смысл, он отодвинул и горечь и сказал то, что было в действительности:
– Она никогда не училась, книг не читала, едва умела писать.
Иван Сергеевич решительно возразил:
– Образованность, разумеется, первейшее дело, без образованности шагу сделать нельзя, без высшей образованности, без глубокого проницания в тайны вещей в наше время даже хорошего хлеба не вырастишь. И в матери это, разумеется, хорошо, если образованность есть, только в матери не образованность первее всего. Мне маменька говорила и читала исключительно по-французски, по-французски вела дневники, а когда она умирала, в соседних комнатах подневольный оркестр по гневному приказу её наигрывал её любимые польки, однако она же, доподлинно зная, что умирает, управителю своему повелела сделать всё, что возможно, лишь бы детям ничего не осталось, в наказание за их непокорность. У неё было жестокое сердце, а сердце никакой образованностью не заменить, не изменить, вот в чем беда. Повторяю, вам выпало великое счастье, что у вас была добрая мать. Молитесь за неё, если можете.
Да, Тургенев был прав. Ему выпало счастье. Однако он колебался, умиление мешалось с чем-то иным. Образ матери всё полней выступал перед ним, и всё сильней обжигал точно бы стыд за неё. И гадко, стыдно становилось ему, и он, едва уловив в душе это жжение, бранил себя неблагодарным и черствым, строго напоминая себе, что даже самая легкая тень не должна упасть на святыню, о своей матери он никакого права не имел говорить, как Тургенев сказал о своей, и если бы в его святыне святостью оказалось не всё, ему не хотелось думать об этом, и особенным позором представлялось судить свою мать перед этим близким чужим человеком. Каясь, что затеял нехорошее дело, он силился оборвать свою исповедь, однако разум равнодушно работал, вопреки горячим усилиям совести, рождая цепь мыслей, домогаясь бестрепетной истины, не той, абсолютной, какими в раннем детстве нас пичкают прописи, а истинной истины, в какую превращает её реальная жизнь. Запинаясь, он тихо, скорбно признался:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу