Большая тургеневская рука потерла высокий наморщенный лоб, откинула длинную прядь рассыпанных поседелых волос, и четко рисовалась на фоне темной обивки крупная сильная голова, прямая и мужественная, несмотря на заглохлые страдальческие глаза и слабый женственный тоскующий голос:
– А тут кончишь книгу и видишь, как мала она в сравнении с теми, с великими, как бледно и преходяще созданное тобой. Нет ни глубинных пластов, ни вечных, не умирающих образов. Одни легкие абрисы нескольких полуживых, полумертвых фигур, которые мелькнут и исчезнут, как только исчезнет наша смутная, наша больная эпоха. От этого дым в голове, беспокойство и горечь на сердце.
Он тоже знал этот дым в голове, а беспокойство и горечь не покидали его никогда, и он, понимая эти чувства до тонкости, сочувствовал собрату и мученику, как сочувствовал бы себе, однако молчал, выдохнув наконец застоявшийся дым.
А Иван Сергеевич сжался, точно сделался меньше, и в тихом голосе послышалась жалоба и какое-то горькое мужество:
– А раздумаешься: что же делать? Судьбы не минуешь! И принимаешься поскорей за другую. Не ради того, чтобы писать. Для меня излагать на бумаге – истинное мучение. Нет, хватаешься за другую ради тех немногих минут, когда ощущаешь в душе самое желанье писать. Ещё и не знаешь, что именно, а уже чувствуешь, что станет писаться. Это минута истинного наслаждения, когда создаешь в себе настоящую силу. Если бы не было их, этих бесценных минут, я, право, никогда бы ничего не писал.
Он потянулся, взял пепельницу, сбросил пепел, держа её перед собой на весу, и признался, тотчас и пожалев о ненужном признании:
– Для меня невозможно и это.
Ухватив за шнурок, Иван Сергеевич вертел на пальце пенсне, и стекла то вспыхивали, попав в лунный свет, то словно таяли в темноте, а слова вдруг прозвучали обнаженно и прямо:
– Но отчего же вам не писать? Все-таки лучше хоть что-нибудь делать, чем не делать решительно ничего.
Покоробленный прямотой, которая требовала и от него недвусмысленного, прямого ответа, нахмурясь, он нашел отговорку, как и всегда находил, встречаясь с Дружининым, Стариком, Никитенко, у Майковых, чтобы в самом начале пресечь откровенность, свою и чужую, однако откровенность Ивана Сергеевича заманивала его, не дозволяя отговориться и оборвать нестерпимо наболевшую, язвившую тему, и тогда он, сообразив, что сидит в темноте и что лица его не было видно, твердым голосом вдруг произнес:
– Нет, хоть что-нибудь, лишь бы водить пером по бумаге, – этого я не могу. Мне или уж всё, или совсем ничего.
Сунув в кармашек жилета пенсне, Иван Сергеевич задумчиво произнес:
– Пожалуй, вы правы, по-своему, и даже, может быть, хорошо, что именно вы поступаете именно так.
Неясно ощущая нечто похожее, он никогда не думал, хорошо или плохо это выходит, и был поражен, что высказал вслух столь дерзновенную мысль, но ещё больше поразило его, что Тургенев, тотчас и просто, с одобрением принял её. И ему в первый раз почудилось ясно, что духовные силы его, может быть, так огромны, что он не может, что он не способен, не в состоянии, что он лишен права по мелочам транжирить и разбазаривать их, что увлечь истинно, увлечь с головой его могла бы только одна невероятность задачи и только одна эта невероятность, громадность предстоящего дела принудила бы его творить и действовать несмотря ни на что, а он всё ещё сам себе не в состоянии был определенно сказать, насколько значительны замыслы и о беспокойном художнике, и о ленивце Илье.
Какое несчастье! И он светлым, он благодарственным взглядом следил за Тургеневым, а Иван Сергеевич непринужденно поднялся, заполнив собой чуть не весь кабинет, сделал всего два медлительных шага, но тотчас оказался в противоположном углу, стукнул там чем-то невидимым и лег широко на диван, заложив под голову руки. Его смущала и радовала эта непринужденность, может быть, они и в самом деле были друзья, и он, успокаиваясь, твердо решил, что с этого вечера примется думать над замыслами обоих романов и не остановится до тех пор, пока всесторонне и окончательно не обдумает их, а Иван Сергеевич всё так же задумчиво продолжал из угла:
– Мы с вами больны, как наше время. Мы изломаны с самого детства. Можно сказать, что нас изуродовали ещё в колыбели.
Нет, с этим он не мог, не хотел согласиться, мысль о болезни страшила его, и он возразил, осторожно и тихо:
– Вы немного преувеличиваете, Тургенев…
Голос Ивана Сергеевича сделался глуше:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу