— Бумаги? Прочесть? — Пушкин быстро повернулся в кресле. — А как выглядел?
— Господин не господин, крючок эдакий, но при цилиндре. И полны руки ассигнаций. Не на день, мол, так хоть на два часа подай ему бумаги. Пятьдесят рублей обещал.
— А ты что?
— Мы чужим торговать не приучены, говорю ему. А сам стою дурак дураком: и своего дела не разумею, а барское — куда!
...И тут в нашу повесть вступает новое действующее лицо.
Граф Милорадович был человек особый [54]. Не так давно, во время Отечественной войны, он и ко многому привыкших поражал своей несравненной храбростью. О нём говорили: будто знает, что имеет ещё одну жизнь в запасе. В отчаянной смелости не только полководца, но и солдата Милорадович состязался и с Багратионом, и с Мюратом. Никакой надобности не было, но вот уселся же он завтракать на самом обстреливаемом пригорке Бородинского поля. Не мог отказать себе в том, чтоб и белую салфетку заправить, оберегая мундир от крошек...
Вокруг была жухлая трава, вырванная клочьями; дёрн, стёсанный осколками орудийных гранат; свист пуль и сотни глаз. Он поворачивал короткую шею спокойно, оглядывал заволочённое дымом пространство, он показывал пример. Он любил ярость в одежде, в характере, в поступках... Он был театрал.
За границей, во время похода 1805 года, в маленьких, чистеньких, замерших перед невиданным городках он скупал для солдат целые рынки: «Налетай, ребята, товар теперь наш, к чему мелочиться? Как ты, Гаврилов, говоришь: однова живём?» «Так точно, ваше превосходительство, все под Богом ходим!»
Сотни глаз опять смотрели на него, и он чувствовал, что не может быть иным, а может только таким. Некое простодушие вместе с тем жило в нём. Спешившись, он подходил к какой-нибудь торговке, застывшей в изумлении, выбирал самое крупное яблоко и, удерживая от глубокого книксена, целовал в обе щеки, совершенно такие же прохладные и гладкие, как яблоко.
Вокруг был острый свет солнца, укропный, пряный запах торговли и улыбки, радостно, неудержимо раздирающие тёмные солдатские лица... То давнее простодушие и давняя храбрость генерала отлично сочетались с нынешним эпикурейством и, возможно, самоуверенной беззаботностью, когда касалось должностных дел. А нынче был Милорадович генерал-губернатор петербургский и отвечал за всяческий порядок в столице.
Между тем стихи Пушкина, сея вольнодумство, порядок явно нарушали. Пушкина генерал знал по стихам и театральным залам. Но первый шаг Милорадовича был таков: послать в дом у Калинкина моста, где квартировали Пушкины, шпиона. Шаг, с нашей точки зрения, безусловно, постыдный для боевого генерала, но, безусловно, в духе времени. А время было двулично.
Пушкин, разумеется, понимал: полиция проникает в дома и безо всякого разрешения хозяев, не то что слуг. Бумаги, то есть дерзкие, вольнолюбивые стихи, надлежало сжечь. Потом поди докажи, что они вообще существовали и были писаны им...
Пушкину не раз в последующие годы приходилось сжигать свои строки и чужие к нему письма. Погрустим же и мы вместе с ним, застав поэта за этим занятием.
Сжигалось ведь не то, что не удалось. Сжигалось, быть может, лучшее.
Пушкин сидел на полу перед высокой изразцовой печью. Была глубокая ночь, все спали. На каждый скрип, на мышиный шелест за дальними дверями он не то чтобы оглядывался, но как-то стесненно поводил плечами. Меньше всего ему хотелось, чтоб за этим занятием застал его кто-нибудь из домашних. Только Никита был в комнате, стоял, почти слившись с коричневой портьерой, руки тяжело брошены вдоль тела.
Стопка бумаг побольше лежала справа, слева — несколько листков. Перед тем как бросить листок на бездымно, весело горевшие лучинки, Пушкин перечитывал его. Прощался. Он ещё мало написал, но знал о себе, что напишет много; всё равно прощанье получалось тяжёлое.
Поэт сжигал улики. Его вынудили пойти на хитрость, на ложь. Ведь завтра, случись что, он будет отрицать своё авторство, надеяться на заступничество Карамзина и Жуковского. А может статься, ещё кого-нибудь, кого царь вынужден будет выслушать, внимательно наклонив к плечу круглую плешивую голову.
Пушкин передвинулся на полу, с живостью выпростав из-под себя ноги, вскочил. В руке у него была кочерга, он взмахнул ею, как оружием. К чёрту! Пусть приходят, пусть берут его бумаги, пусть читают...
Никита приблизился неслышно, аккуратно, шалашиком, стал укладывать новые лучинки, они должны были ещё загореться, хотя угли все подёрнулись серым...
Читать дальше