Мрачное вдохновение владело Карелиным на помостах Конной площади. Бил с оттяжечкой, бил и с прихлопом. Смак особый, когда, обновляя сыромятное трехвостье, вплетешь свинцовую пульку. И звук, звук он тоже тебе подвластен. Хочешь длинный-длинный, как зимний ветер на гладкой высоте. А можешь, озорничая, тряхнуть в замахе кнутовищем — выйдет эдак с перепадцем. Ен, известно, орет, ен, подлец, вопит. Тяжело в ученье, за битого двух небитых дают.
Из тюрьмы на площади и обратно в тюрьму доставляли мастера в закрытой колымаге, кобылка спотыкливая. Стыдоба. Но это бы еще куда ни шло. А вот командируют в уезды — мука, униженье. Шкандыбаешь в гуще этапного сброда, будто не мастер, а вошь тельная. В командировках вдохновенья не было. Заседатели взывали к его совести.
И все же, говорю смело, не вмешайся нечистая сила, не изменил бы он Родине.
Нечистая сила прикинулась туристом — веселый князь Экмюльский, сын маршала угрюмого Даву. Не самовар искал, не балалайку. Спустив с поводка посредника-туземца, охотился за нашим державным достоянием и вскоре умыкнул, мерзавец, регалию-символ.
Сказано: кнут — звук отечественный. Кнут-то и продал чужеземцу Степка Карелин! А выручку… Нет, не пустил в рост, как поступил бы не нашего отечества сын, а покаянно пропил.
Доложили Его Величеству. С высоты трона воспоследовало:
Впредь ни кнутов, ни заплечного мастера никому не показывать.
Вот мудрость без печали, мудрость государственная. Единство прагматики и мистики Власти. И какая лапидарность — литая, бронзовая, на века. Вникните и суть постигните глубже, нежели узкомундирный смотритель городской тюрьмы.
Г-н Шуберт рассудил так. Поелику мастера не показывать, то мастера вроде бы нет, а ежели нет, то и от должности отстранять некого. Поелику кнут в Париж уехал, то и кнута вроде бы нет, но промот казенного имущества есть, а посему назначить мастеру десять батогов. И г-н Шуберт сказал: «So!»
Однако — кто ж не знает? — бьют не числом, бьют умением.
Степка Карелин битых не спроваживал с помоста на погост. Битых гнали в каторгу или на поселение. Да и то, как указано, «не прежде совершенного излечения». Бить, не убивая, вот соль мастерства. Соли этой у здешней сволочи не было. Арестант-доброволец и десятухой батогов искалечит, никакого тебе излечения. На виду у всех расплатится за всех, радость общая!
У, гниды! Еще вчерась, выплывешь из каморы — шапки ломают, в пояс кланяются. А нынче скалят зубы: ничо, Степа, батожье — древо Божие. У, мразь, каждый в охотку обсахарит… Оставалась надежда на г-на Шуберта. Пусть изыщет возможность принять десятуху в каком-нибудь глухом остроге, где его, мастера, не знают в лицо.
Г-н Шуберт не говорил: «тюрьма» — говорил: «мой замок», подчас сопрягая с излюбленным: «Я служу моему государю». Степкина измена Родине нанесла обруселому немцу чувствительный удар. Он думал горестно: «Так не служат своему государю». Кнутопродавца осудили законно, но звериную мстительность арестантов хотелось отвратить. Однако был ли способ отвращенья? Изысканья г-на Шуберта похерил г-н Майер.
Губернский прокурор, благодушный и рассеянный, сразу насторожил главного смотрителя напряженной строгостью, как бы сосредоточенной в стеклах прокурорских очков. Не в глазах, близоруко-водянистых, нет, именно в линзах.
Прокурор г-н Майер вполголоса информировал главного смотрителя г-на Шуберта о необходимости приобщения заплечного мастера к делу чрезвычайной важности. И, даже не осведомившись о здравии г-жи Шуберт, покинул тюрьму.
Главный смотритель остался в положении хуже губернаторского.
Предстояла казнь, хотя и без кровопролития, но смертная. Степан же Карелин при определении в должность объявил не без высокомерия: я-де жизнь вконец отымать не даю согласия. И г-н Шуберт сказал: «So!» А теперь что же?
Степка Карелин, одержимый шкурным интересом, перехватил начальника на тюремном дворе. Сдернул шапку, склонил кудлатую голову. Г-н Шуберт, длинный и плоский, как рейсшина, положил верхнюю губу на нижнюю, отчего лицо его приняло выражение плаксивое. Однако ни мастер не успел рот раскрыть, ни г-н Шуберт губой шевельнуть — отворились ворота, а там, на воле, в блеклой голубизне, вежливо кивали битюги — вороные, пегие, каурые.
И вот уж, напруживая толстые жилы, влекли тяжелые телеги. Бревна и тес, нагретые июльским солнцем, источали смолистые бусинки. Степка Карелин, учуяв запах свежего эшафота, надел шапку и выставил ногу в крепком крестьянском сапоге.
Читать дальше