Как оно водится в застолье, разговор летал от одного к другому. Корсаков посожалел, что ожидал увидеть нечто подобное военному лагерю, уж на настоящую крепость он не надеялся, а встретил обычную деревню за частоколом.
— Ну не скажите, — как человек, задетый за живое, возразил писарь. — Нынче, само видно, не то, да все ж случается… Да-с, — он прогладил свои жидкие, пересекающие сплюснутый череп волосы. — Случается — не насказать. А стариков спросить? — он и вовсе махнул рукой и полез к самовару.
— Хошь ты Родиона взять, — пуская по блюдцу череду волн, пробасил атаман. — У него ваш денщик аккурат постой собирает, — клад нераскопанный! Скрыня! По правде, он русских офицеров не оченно жалует…
— За что ж такая немилость?
— Русские, они и есть… — поняв, что заговорился, Лазарев крякнул, опустил блюдце на стол. — Уж это его допытайте…
От коменданта возвращались по полной темени. Корсакова изрядно пошатывало. Повиснув на олонецком пареньке, он не имел ни малейшего представления, куда его вели.
— Эх, Павел Павлович, ваше благородие… — рассуждал Васька. — Как хотите, но я дивлюсь: изба, горница какая, а пущать не хотел. Атаман-де ему не указ! И деньгу заломил — страх! Сам-то ногой в могиле… Статошное ли то дело: я чемоданы таскаю, а он, леший, стоит зыркает исподлобья? Оно и видно — до чужого охоч. Поразмыслите, барин…
— Васька?! Опять дерев… дере…
— Виноват. Поразмыслите, ваше благородие, не сказать ли подыскать какой еще постой? Ну, да что нам до него? — продолжал рассуждать Васька. — Горенка чистая, ночку потерпим. Неча нам по всяким валандаться. У хана, поди, заживем!
— Давай, Васька, спать ложи. Завтра…
Утром Корсаков плохо помнил, о чем талдычил ему денщик. А старик, как-то в один взгляд, понравился. Среднего роста, как и большинство тутошних казаков, кряжистый, с по-крестьянски развитой грудью. Полноволосая борода прочесана и благолепно уложена. Разговаривая, он не смотрел в глаза, но Корсаков мог убедиться, что выдержать прострел выцветших глаз его едва ль можно.
С тяжелой головой слоняясь по комнате, не зная, ехать ли дальше или отлежаться еще день, Корсаков приподнял нехитрый подсвечник и обнаружил под ним исписанные листки. Позевывая, уж собираясь снова придавить их, машинально отметил блеклость чернил и желтизну бумаги. Это удивило, он взял их в руки.
— Накрывать, ваше благородие барин? Почитай, полдни не емши, — просунул в дверь голову Васька.
За ним в щель проскользнул казак-хозяин.
— Прощение просим… — старик задергал глазами, застыл на листках.
Корсакову стало неловко, он увидел промелькнувшее в глазах старика нетерпение выцарапать их из чужих рук. Но и, получив свое, он не уходил, мялся у порога. Припомнив вчерашний намек атамана, Корсаков надумал рассеяться беседой, забросил пробный камень:
— Писано-то давно. Вот и бумага выгорела?
— Что бумага, — нехотя и одновременно со скрытой готовностью отозвался Родион. — Многое от той поры пожухло… А ей что сделается? Лежала и еще лежать будет.
— Уж не об хане ли записка? — глупо пошутил Корсаков, чувствуя, что не умеет говорить с этим простым и вольным народом. — Я как раз к его особе приставлен.
— Может, и об нем — не ведаю. Грамоты не сподобился…
— Дозволь, я прочитаю?
— По такой малости утруждаться станете… В крепости грамотеи есть, чать.
— Но ведь не хочется, чтобы они, да? — Корсаков ощутил верность догадки.
— Прошла жизнь… а не примирила. Лучше не ворохать… — уговаривал себя старик. — Впрочем, читайте.
Но читать, собственно, было нечего. Это оказались скорые записи какого-то землемера. И лишь сбоку, уже подъедаемое страничным обтрепом, ротмистр прочел: «Анастасия».
— Настя… — эхом повторил казак. Уронив голову, спрятав под распластавшуюся по груди бороду руки, он, казалось, заледенел — так далек был взгляд его сухих глаз. Корявые костяшки пальцев вцепились в большой нательный крест. — Поломалась жизнь… И рядом жила, не мог начать заново, а померла, и того хуже. С мертвыми не сладишь.
Корсаков промолчал. Неведомо ему было, как душно на душе казака Родиона, как ноет в нем прошлое. Да и какое оно прошлое, если вся кровь им испорчена, если вконец рассорило его и с самим собой, и с богом. И неужто можно высказать, как ходил шальной по крепости? Как мучился снами? Просыпаясь середь ночи, выходил на двор, крадучись, будто вор или киргиз, боясь растревожить собак, пробирался к ее дому… Неужто можно высказать и можно понять? А что ему было в безмолвном переглядывании с глухими ставнями, он и сам не знал. Намаявшись, надсадив душу до бесчувствия, притаскивался обратно. Бросал в угол печки яргак [21] Ярга́к — тулуп из короткошерстных шкур шерстью наружу.
и забывался до зари. Так и привык.
Читать дальше