От всего этого, а более всего – от происшествия с Гаврилой Мануйловичем, Касьян стал пить еще больше, а чтобы было на что пить, начал поворовывать муку у помольщиков. Воровал он понемногу, да много ему и не надо – лишь бы было что обменять на самогонку и чтобы эта самогонка не переводилась…
А как он поначалу-то обрадовался перемене в своей жизни! Директорство – это тебе не в навозе ковыряться, это дело тонкое, партийное. Теперь он не только на словах, но и на деле становился проводником политики партии на селе, которая заключалась в том, чтобы внести пролетарский элемент в крестьянское… это… как его… житиё-бытиё. Так объяснили в волкоме его назначение.
И жена тоже обрадовалась предстоящей перемене: быть женой директора – о таком она и не мечтала. Только теперь Меланья по достоинству оценила Касьянову партийность, узрела в ней не только обузу, но и явную пользу. Наконец-то она могла доказать этим деревенским дурам, что она не просто абы какая, которую Касьян подцепил в городе из жалости к ее худобе, что она держит форс тоже не просто так, а со смыслом, и смысл этот раскрылся в том, что мужик ее теперь директор, а она – директорская жонка.
Но радость Касьяна, и без того какая-то ущербная, длилась недолго. А помрачение этой радости началось сразу же, едва он вступил на мельницу. Конечно, все испортил сам Гаврила Мануйлович. Не зря про него в Лужках ходит дурная слава, как о человеке строптивом и заносчивом, не зря он сын Чумного Василия…
Ну что ему, дураку, стоило тогда стерпеть, не перечить, когда Касьян вместе с волостным уполномоченным приехал на мельницу, чтобы объявить Гавриле решение волостного комитета партии? Был бы Касьян один, то – черт с ним! – он как-нибудь стерпел бы и поносные слова Гаврилы, и хватание за грудки, и даже оплеуху: в жизни своей Касьяну и не такое приходилось терпеть. Но ведь он же не один был – вот в чем вся штука! Как же он мог позволить нарушать авторитет своей партийности, да еще на глазах постороннего человека!
Опять же, он в тот момент пребывал уже не просто Касьяном Довбней, а директором мельницы, то есть являл собой Гаврилино начальство, которое Гаврила должен почитать и слушаться. А тот повел себя так, будто ему в штаны насыпали красных муравьев: весь побелел и затрясся, весь так и взвился.
– Я эту мельницу, – кричал Гаврила, – своими руками, а чтоб теперь на мою шею какого-то директора! Мне ее, мельницу-то, сход голосовал! Мне ваш волком – этот ваш волчий комитет! – как той собаке копыта!
И еще много обидных слов он произнес, и не только против Касьяна, но и против советской власти и партии. И все это при уполномоченном. А потом, значит, рукоприкладство. Да еще сын его, Лешка, когда Гаврила успокоился и ушел, взял и спустил с цепи кобеля, злющего, как сатана. И этот кобель очень даже потрепал уполномоченного: штаны ему разодрал и нанес разные телесные повреждения.
Нет, Касьян совсем не хотел, чтобы Гаврилу засудили: кто ж тогда на мельнице работать станет? – не директор же. Он думал, что Гаврилу постращают как следует и отпустят, и даже похолодел от безотчетного страха, когда судья прочитал приговор, – от страха перед неизвестностью.
И в Гаврилину избу он переселяться не собирался: директору вовсе не обязательно жить при мельнице, ему совсем не нужно находиться при ней неотлучно, его дело проверять время от времени, как там идут дела, давать указания и составлять бумаги для волости. А уж когда Гаврилу засудили, волей-неволей пришлось переселяться и впрягаться во все дела. Это директору-то! А в волкоме будто и дела нет до того, что мельника как бы не существует. Им подай только помольный налог. И возражать не имеешь права: сразу оргвыводы. Как тут не запить?
Вообще говоря, Касьян давно уже, с тех самых пор, как вернулся из поездки по сопровождению злополучного эшелона с продовольствием для голодающих Поволжья, после непонятной и страшной своей загадочностью смерти Ведуновского, после того, как в газете «Правда» стали печатать про то, как на самом верху, не говоря уж о губерниях, воровали хлеб и прочие продукты, собранные для голодающих, о том, что был суд и многих приговорили к расстрелу, – с тех самых пор стал он чего-то бояться и даже в собственной избе не испытывал былой уверенности. Все чудилось ему, что вот-вот что-то случится – и ночью придет за ним маленький следователь и примется пытать, почему это Касьян Довбня решился на оговор чека, с каким-таким умыслом? И сны Касьяну снились нехорошие, не сулящие добра, а одни только несчастья. И хотя за эти восемь лет, то есть со дня гибели Ведуна до касьянового директорства, ничего такого не случилось, он, тем не менее, все это время жил в страхе перед неизвестностью, а каждый вызов в волостной комитет партии страхи эти только усиливал. Заглушить страх и чувство обреченности Касьян мог только самогонкой.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу