- Прости про себя! Тихонько. Прочел. Дошло. Хохочу. Папа хохочет вместе со мной. Зовет домашних. Хохочем все. Сколько раз потом ни вспоминал- всегда смеялись. И я громче всех. Почему я не обижался? Наверное чувствовал, что на моих глазах сотворяется миф, которому жить и жить: мифология- дело серьезное.
Впрочем, я знал, что у папы не было намерения меня обидеть: просто добрая, пусть немножечко грубоватая шутка. Я умел ценить такие минуты: мой громовержец- отец не часто со мною шутил. Чаще ему было некогда или его что- нибудь раздражало, и тогда берегись: вся семья тотчас пряталась в воображаемое бомбоубежище, пока не погаснет вспышка.
Бесконечно заботлив и добр бывал папа во время моих болезней, а на них господь бог не скупился: два крупозных воспаления легких, испанка, поделенная с мамой,-папа за нами обоими ухаживал; особенно изнурившая меня в голодном двадцатом году желтуха; не считаю уж мелких простуд. Я и сейчас ощущаю кожей груди жестокий, но радикальный способ, каким в 1915 году земский врач расправился с моим двусторонним воспалением легких. Антибиотики появились лишь через тридцать лет, а горчичники мне уже не помогали, и вместо них Лев Григорьевич прилепил мне на грудь пластырь из шпанской мушки. Пластырь зверски обжег меня - кожа сошла двумя большими квадратными лоскутами, обнажив красное, мокрое мясо. Которое чем-то присыпали, чтобы не прилипала рубашка, но пневмония была побеждена.
Легко понять, почему мой отец так глубоко переживал мои хвори: потеря старшего сына, умершего в самое мирное, тихое время, когда меня еще не было на свете, напугала молодого отца на всю жизнь.
Ласков, нежен был папа в письмах, например, в первую мировую войну, когда на два года разлучился с семьёй. Из Ижевска, где он служил лесничим в артиллерийском ведомстве, он дважды в неделю писал нам с мамой- письмо ей, письмо мне. Как ни странно, письма ко мне сохранились; письма к маме, равно как её и мои к папе, сгорели в 1926 году. Я уже говорил, что запомнил всего одну строчку: «Милый папа, царя больше нет! Ура!!», на что папа ответил мне серьезным, очень проникновенным письмом:
«11марта 1917 года- ночью.
Милый мой мальчик! Я тоже очень рад тому, что у нас теперь новое правительство из народа. Бог даст, тебе уже не придется видеть того, что видели наши отцы и мы. Настанет время, когда сын каменщика может стать министром, лишь бы у него был ум.
Как бы мне хотелось погладить тебя по головке, милый Ленок! Поцелуй, дорогой мой, маму от меня, а потом и за себя. А я целую тебя хоть в письме. Будь здоров, мой хороший, будь здоров, будь здоров!.. Кланяйся тете Ане, дедке, Сане, Муську погладь. Спокойной ночи, мой голубанчик!
Твой папа.
Какой же он был, мой папа? Очень разный. Когда я решил написать о нем, я сразу себя спросил: труднее это мне или легче, чем писать о других? И не задумываясь ответил: труднее. Почему ? Разве у отца был такой уж загадочный, закрытый характер? Ведь он был натурой горячей, часто несдержан, иногда даже груб, - при всем том, что в какие-то важные, ключевые моменты своей и моей жизни оказывался необыкновенно деликатен, проявлял нерешительность, даже робость… Например, когда я оставил Электротехнический институт, в который в свое время так неудержимо стремился, и целиком предался литературе я, несомненно, этим причинил отцу глубокую боль; тем не менее отец не только не побранил меня, ни словом не упрекнул,но и после никогда не напоминал о моей непоследовательности.
Прежде всего- и это все знают,- рассказывать о человеке, кровно родном тебе, гораздо труднее, чем о друге или о просто хорошем знакомом. Главное же, при всей своей искренности и прямоте, я бы сказал- прирожденной неспособности лгать и лукавить, во многом отец был скрытен: большинство мыслей и чувств, касавшихся его самого, сбывшихся и несбывшихся надежд он до конца дней таил от меня и от мамы,- можно только догадываться, что думал он о себе, об удаче или неудаче прожитой жизни. Не исключено, что он старательно подавлял, глушил в себе эти мысли,- дело от этого не меняется: внутренняя, как можно глубже запрятанная самооценка все равно остается.
Быт,быт, быт, порой даже пошлый быт,- вот с чем сталкивала судьба этого всесторонне одаренного, умного и душевно тонкого человека; отсюда его драма.
Коснусь я отчасти и наших с отцом взрослых отношений, в том числе ( и не в последнюю голову ) отношения папы к моим литературным занятиям. Неприятие модернизма первых двух повестей, затем интерес к «Базилю» и к написанным мною позже историко- биографическим сценариям т пьесам. Мои стародавние попытки заинтересовать папу Блоком, Пастернаком, Мандельштамом, Цветаевой. Осечки! Срабатывал только Бунин, и то его стихи казались папе холодноватыми ( справедливо!), а проза слишком торжественной («Чаша жизни», «Господин из Сан-Франциско»). Остро помню, как в середине тридцатых годов прочитал папе вслух Пастернака:
Читать дальше