Синеватый лунный свет сеялся в открытое окно. За стенами — мертвая дремота. В коридоре что-то размеренно позванивает, и сдается Евдокиму — то цепи звенят, звенят, как колокола, пробуждая человеческую совесть.
Глухая ночь. Темно на душе Евдокима. Он вздыхает, поворачивается на бок и видит рядом сочувственно поблескивающие белки на заплывшем лице старика соседа. Сизый нос его кажется сейчас фиолетовым. Старик неподвижен, как труп, только серые губы шевелятся, шепчут:
— Брось, паря… Три к носу — все пройдет. Не изводи себя, а то ври заведутся…
Евдоким молчит, а старик продолжает:
— Тебе жить да жить. Еще, брат, не раз попадешь сюда. А я — в последний раз, слава богу.
— Что, поправился? — спросил Евдоким без особого интереса.
— Поправился… — подавил вздох старик и, скривив серые губы, добавил: — Из куля в рогожку поправился… Помираю, паря, во как! Не нынче — завтра конец маяте. Так-то, мать-мачеха, на живодерню… «Туда, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание…
— Небось пил немало… — отозвался Евдоким, чтоб сказать что-нибудь.
— Было дело, паря, было… Мертвой чашей пил. Эх, мать-мачеха, ужо, пожалуй, погожу помирать до завтрева. Намедни Анка грозила прийти. И придет. Не обманет девка. Сродственница моя. Седьмая вода на киселе, а душевная. Все «дядя Герасим, дядя Герасим». Жалости в ней — страх! Последний гривенник отдаст. А много ли тех гривенников у бедняжки! Что говорить!.. А без половинки, вот посмотришь, не явится. Эх, мать-мачеха… Спать, однако, паря, надо, светает.
Он медленно поворачивает свое отекшее тело на другой бок. Пружины койки тягуче скрипят. Евдоким так и засыпает под их унылый скулеж.
…Старик ошибся: не утром, а лишь на третий день нянька привела к нему посетителей. Евдоким лежал лицом к окну и не видел, как они вошли в палату. Когда же повернулся — глазам не поверил: у койки Герасима стояла… та самая женщина, у которой он оказался после раденья и которая утром выставила его вон. Рядом с ней — еще чуднее — стоял Сашка Трагик.
Встреча, видать, оказалась неожиданной не только для Евдокима, потому что посетители, забыв про Герасима, уставились с изумлением на него. Женщина густо покраснела, даже слезы на глазах выступили.
— Хы! Что это вас столбняком прошибло? — подал голос старик, светлея от удовольствия.
— Здравствуйте, — сказал Евдоким, вытирая рукавом вспотевшую вдруг шею.
— Здравствуйте… — ответила она чуть слышно и протянула ладонь, сложенную лодочкой.
— Ну, паря, говорил я тебе давеча? Вот она — Анка! — взглянул старик победоносно на Евдокима.
— Ты как попал сюда, Шершнев? — негромко спросил Коростелев, оглядывая его с подозрением.
— Так, — замялся тот. — По пьяному делу, вишь… С галахами подрался.
Коростелев хмыкнул и ничего не ответил, покачал только осуждающе головой. Наклонился к Анне, шепнул:
— Я пойду, поищу своих по палатам. Подожди меня у ворот.
Анна присела на койку возле старика, осмотрелась и сунула ему тихонько под подушку бутылку. У того глаза сразу стали маслянистыми.
— Спасибо, Аннушка, невинная душа, — зашмыгал он удрученно носом, кашлянул. — Уж теперь проживу фомину неделю, проживу, мать-мачеха… — И слеза скатилась по испещренной фиолетовыми жилками щеке. — Эх-ма! Всю дорогу так. Зальешь бельмы проклятой и ничего не видишь: ни злой нищеты, ни житейского остервенения, ни дикости духовной. Так и жизнь — тю-тю! Смотри, паря, сердце у тебя, видать, телячье, не сверни на мою стежку-дорожку, — повернулся он к Евдокиму, — ищи правильных людей. С ними иди, — кивнул он в сторону ушедшего Коростелева.
В это время с улицы, приглушенное порослью кленов, послышалось нестройное разноголосье, разухабистая песня, переборы гармошки. Изнывающие от скуки больные стали подниматься с коек, полезли на окна. Пробежала нянька, за ней — другая.
— Что там такое? — спросил Евдоким.
— Свадьба, кажись… Или еще что-то…
— О! Гляди, гляди! Светы-батюшки, что деется-то!..
— Погоди, кто это там?
— Царь-султан турецкий в корыте едет! — раздались голоса со двора. — Машкарад!
Евдоким тоже спустился во двор, поковылял к забору. Орава больных и больничной челяди в желтых застиранных халатах облепила высокий железный штакетник и таращилась на улицу. Помогли взобраться и Евдокиму.
— Ба-а! Что творится!..
Улица, запруженная из конца в конец пестрой толпой, кипела волнами голов, водоворотом пыли. Человек тридцать разнаряженных по-праздничному ухарей с голыми ножами в руках прыгали и кривлялись на мостовой. Потные, с воспаленными от пьянства глазами, серьге от клубившейся пыли, они остервенело бухали сапогами, выделывая немыслимые кренделя. Хриплые голоса орали дикие припевки, примитивный мотив которых состоял не более чем из трех нот.
Читать дальше