А мутная вода с шумом катила вниз, плескала, завивалась тайными водоворотами вокруг толстых дубовых свай. Упадешь, сразу тебя в донную глубину затянет, как в ту давнюю ночку, у Крымской кручи. Когда Илюха еще молодым был, ходил с Кондрашкой косоглазых крымчаков шарпать…
Наволокло видения давних, полузабытых времен, в тревожную истому кинуло.
Эй, алай-булай, крымская сторонушка!
Сказать правду, он сызмальства завидовал Кондрашке, гулевому бурлаку [2]из Трехизбянской станицы.
А с чего это пошло, так теперь уж трудно упомнить. На игрищах и скачках Зерщиковы, конечно, сроду в перворяд не вырывались, чересчур длинные ростом были, никакой невладанный конь под ними быстроты не давал, но и Кондрат на джигитовки не ходил в молодости, с домовитыми на спор не лез. В толпе стоял кажинный раз, сушеные горошины в рот кидал, посмеивался. И такая у него чудная привычка, говорят, была, что горошины эти он никогда не глотал целиком, а по-первам раскусывал. Одну половинку выплюнет, другую сжует…
Стоит и посмеивается, бывало. Не спешил на потешной скачке либо игрище себя показать, потому что знал, дьявол: как дойдет до настоящего дела, тогда, значит, его очередь… Сеча какая либо ночной поиск, и тогда он – в голове. А дневного света не выносил, окаянный, на темную ночку надеялся. «Молодой месяц, – говорит, – казачье солнышко! Не дремай!»
Соберутся иной раз бурлаки ватажкой, турка либо крымчака шарпать, Кондратия в походные атаманки выкликают доразу, в один голос. И тут уж ничего не переменишь, слава, такая.
Илюха понять этого не мог и, когда еще в бурлаках ходил, своего деда об этом спрашивал. Отчего, мол, Кондрашку Булавина в походные атаманы каждый раз, выкликают. А дед хотя и плохо слышал, все ж таки вопрос его взял в толк.
– А это уж всегда так, внучок, – сказал глухой дед. – Кому булава в руки, а кому – костыль с торбой…
Это уж всегда так.
Зерщиков очнулся, отогнал прошлые видения, ощутив в руке всю тяжесть войсковой булавы.
Вот она, родимая! С прошлой осени… Надолго ли?
А может, и пронесет стороной? Глуховатый дед в те давние годы часто гладил его по несмышленой голове, успокаивал:
«Не тужи, Илюшка, у тебя брови срослые, то – к счастью. Не поймал карася, поймаешь щуку! Мы, Зерщиковы, первые люди в войске, без нас и Дон-батюшка обмелеет!
Тяжелая булава, с высветленной за долгие годы рукоятью и литой головкой, напоминала о себе. А за спиной гомонили старшины, что-то такое прикидывали, и Зерщиков снова расслышал потешные слова Соколова:
– Не в том дело, что виноват, а в том, что не попадайся! Всяк крестится, да не всяк молится…
Этот оборотень свое мелет, Брешет на ветер, словно приблудный шакал, а того не понимает, что ныне всякий брех в царскую грамоту записывают. Хай шутит на свою голову…
Какие шутки к дьяволу! Вот почти год сжимала рука Зерщикова войсковую насеку, с того часа, когда вымолил он прощение у полковника Василия Долгорукого в обмен на Кондратову голову и на кругу наконец-то прокричали его атаманом, но не было за эти долгие месяцы ни дня счастия и успокоения. И нынче решится все. Жди!
Зерщиков с тайным страхом и жадностью смотрел с высокого стружемента вдоль по реке, туда, где в летучей туманной дымке прятались обдонские кручи и клином сходилась вороненая рябь вешнего Дона.
На валу ударила пушка.
– Показались! Плывут! Едет царь-батюшка!
– Замаячило! – кричали с вышнего вала и сторожевой клети. И еще ударила пушка.
Глухо раскололся выстрел и белый клубок дыма завертелся над стружементом. Зерщиков что-то разглядел вдали. Что-то маячило в тумане, похожее на корабельную мачту.
Илья вздохнул тяжко, с хрипом, и скользкий, отполированный за долгие годы ручник булавы вдруг запотел и стал влажным в его руке.
Еще и пушечные дымы не разволокло шалым ветром, а на валу что-то заволновались, притихли казаки. Затяжное молчание спустилось вниз, к стружементу, и вокруг атамана не стало гомона. Будто не хлеб-соль в руках, а могильный камень.
– Не корабль то, братцы… Не корабль! – ахнули на валу.
– Ворота плывут!
– Качели! Каких давно не было! С осени!
– Столбы с перекладиной, предтечные!
– Ох, сме-е-ертынька-а-а!.. – прорвался голос заполошной женки.
Зерщиков и сам теперь уж разглядел. С верховья, где далеким клином сходилась вспученная полой водой река, сносило по течению шаткий плотик с висельными воротами и смертной перекладиной. И колыхались на шворках длинные, черные тела висельников, а над ними вилось и каркало воронье.
Читать дальше