Гусев вскинул на него глаза, сощурился, нервно передернул плечами, отошел к окну. Оттуда, не глядя на Николаева, глухо произнес:
— Как коммунист коммунисту могу сказать лишь то, что знаю наверняка. А я, как говорится, в ногах у них не стоял. Пересказывать тебе смольнинские сплетни не собираюсь. И вообще: личные дела — это не по моей части. Извини.
— Значит, правда… — произнес Николаев упавшим голосом, чувствуя, как к горлу подкатил колючий комок, мешая дышать, говорить, думать.
Гусев снова передернул плечами. Потом обернулся, заговорил голосом сухим и жестким:
— Ты меня, Николаев, в это дело не впутывай, я тебе в нем не помощник. Что касается Мироныча, то я перед ним преклоняюсь и готов простить ему его человеческие слабости. Таких людей среди нас, русских, не так уж много. Их беречь надо.
— Ха! — выдохнул Николаев. — Беречь! Кирова — беречь! А я, значит, кто? Не люди? Я, значит, не русский? Меня, значит, по боку? Так? Им все можно, а я, значит, поступайся? Мне, значит, объедки? Это по-большевистски? Это по-ленински? А он — бывший кадет! Это как?
Николаев уже не мог остановиться, он выкрикивал слова, копившиеся в нем давно, слова невысказанные, заскорузлые, черные, вырываемые из души с мясом, с гнилыми корнями, как вырывают гнилые зубы: и больно вырывать, и страшно, и облегчает. При этом он наскакивал на Гусева, стоящего у окна, такого же невысокого и щуплого, поэтому и не опасного.
Но Гусев вдруг размахнулся и влепил Николаеву пощечину. Да так сильно, что Николаев тут же почувствовал во рту привкус крови. Крови он боялся с детства. Как боялся всяких решительных и нахальных людей.
Николаев замолчал и попятился.
— Ты чего? — хлюпнул он носом, держась за щеку.
— За Кирова, — зловещим полушепотом произнес Гусев, наступая на Николаева, — я тебе горло перерву. Понял? Жена у него, видите ли… Ну и что, что жена? Что, я у тебя спрашиваю? Значит, такой у нее муж… А для такого человека… А ты — мразь. Сидишь за спиной жены, не работаешь… Ждешь, когда для тебя коммунизм построят? Чтоб на все готовенькое? Шкура ты, Николаев! Не-на-виж-жжжууу…
Задохнувшись от непереносимой обиды и ненависти ко всему свету, Николаев пятился к двери под напором Гусева. От кого-кого, а от него ничего подобного он не ожидал. Выходит, ни одного порядочного человека на всем белом свете. Все — гады, все — сволочи, все только притворяются идейными, только называются коммунистами и большевиками, а на самом деле… на самом деле свою жену Кирову, небось, не подсунет, а чужую — пожалуйста.
* * *
Автомобиль въезжает в ворота. Замерзший милиционер в длиннополой бараньей шубе подтягивается и отдает честь. Главный подъезд (отсюда ближе до кабинета, хотя обычно Киров пользуется служебным входом), мраморная лестница, массивные двери…
Сзади неотступно следует Борисов, рослый человек с могучими руками и плечами борца. Ему за сорок, но он подвижен и легок, как двадцатилетний.
Снова милиционер, ковровые дорожки…
Киров шагает быстро, по лестнице — через ступеньку. Ему нравится ощущать свое сильное тело, крепость и упругость ног. Второй этаж, еще два пролета и — он у себя.
Вот и последний коридор. Длинная ковровая дорожка. Сколько по ней хожено-перехожено за восемь лет, сколько всего связано с этими стенами, дверями, самим смольнинским воздухом!
А в Москву все-таки перебираться придется. Сталин прав. Ничего не поделаешь. Видно, после нового года. Вот только на кого оставить Ленинград?
* * *
Николаев толкнул дверь задом, вышел в коридор, растерянно огляделся по сторонам. И увидел Кирова, стремительно идущего по коридору в его сторону… Вернее, сперва не Кирова, а каких-то двоих рабочих с деревянными ящичками для инструментов, а уж потом, когда эти двое вдруг шарахнулись к стене, прижались к ней и почтительно изогнулись в полупоклоне, вот тогда-то он и увидел Кирова.
* * *
Да, действительно: на кого же оставить Ленинград? Впрочем, это еще успеется. Сейчас главное — доклад на партактиве…
А может быть, эту фразу насчет оппозиции повернуть как-то не так? Как-нибудь пожестче и порезче? Чтобы у слушателей не создалось впечатления, что оппозиция — это уже в прошлом, это всего-навсего хиханьки-хаханьки. Ведь оппозиция — это не только люди, это состояние умов, это фетиш, это, если угодно, идолы — для язычников, храмы — для христиан, истина — для атеистов. Пока существуют символы, всегда найдутся желающие им поклоняться… Именно поэтому все последующие религиозные и политические течения с такой решительностью и беспощадностью истребляли всю символику, что относилась к их предшественникам, хотя, скажем, древние свитки, скульптуры богов и храмы представляли и представляют несомненную историческую ценность, а обычаи свергнутых классов нередко заключали в себе непреходящее культурное наследие прошлых эпох. Но что поделаешь: новое жестокости учится у старого, часто превосходя учителей своих в этой самой простой из наук. Ну и… историческая необходимость. Инерция поступательного движения. Абсолютная невозможность остановиться и даже притормозить. Хотя тормозящих сколько угодно. И больше всего среди тех, кто прикрывает свое торможение революционной фразой. А нужно не торможение — даже из лучших побуждений, а нормальная работа. Созидательная. И честное отношение к делу…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу