Мы остались на свободе и растерялись. Спрашивали друг у друга: в чем смысл этих арестов, в чем в это смутное время провинилась перед Францией русская эмиграция? Во французскую политику, если не считать горгуловского выстрела (да и когда это было!), русские не вмешивались и не могли вмешиваться, лишенные гражданских прав.
На меня это произвело вдвойне тяжелое впечатление. Казалось, ребята никогда не простят невольного дезертирства и легкости, с какой я переложила свой крест на плечи Ирины Арташевской.
— Как ты не понимаешь, — втолковывала я тете Ляле, — это я должна была быть на ее месте! Ее забрали, увезли. Как мне теперь жить и смотреть в глаза людям?
Ляля хмурилась и молчала. Потом резко оборвала:
— Хватит тебе! Только Бог знает, кому и какую определить ношу. Еще неизвестно, чья тяжелей — Иринина или твоя.
Что-то я уловила в ее голосе, признание какое-то. Испугалась, стала ждать продолжения разговора, но она быстро собралась и ушла домой. Я стала прислушиваться к себе, повторять на все лады ее последнюю фразу, искать скрытый смысл. «Не может быть, показалось», — успокаивала я себя.
Послышался мамин голос, я бросилась в комнату. Она лежала высоко на подушках, отдохнувшая после вечернего сна, и спокойно улыбалась Марусе. Хитрая собачонка подставляла голову под ее ладонь.
— А знаешь, девочка, мне сегодня гораздо лучше, — подняла она на меня глаза, — пойдите-ка вы, погуляйте на ночь с Марусей.
Я сняла с гвоздика поводок, Маруська моментально спрыгнула с кровати и, цокая коготками по полу, подбежала ко мне. Мы спустились во двор прогуляться на ночь.
Закрылся ресторан, опустел Казачий дом. Мы пришли с Сережей в последний раз забрать свои вещи. Во всем доме оставался за сторожа единственный не арестованный жилец Костя Шибанов, да сидела у себя, как в норе, гадалка.
Поговорили с Костей, погрустили. Он вышел с нами во двор, проводил до нашей, теперь уже совершенно чужой, квартиры. Мы решили заночевать, чтобы с утра пораньше увезти свой скарб.
Только угомонились, выставили на середину комнаты упакованные чемоданы — послышался резкий визг тормозов.
Сережа еще одетый, я в ночной сорочке, скользнули мы к окну. Сквозь жалюзи видно было полицейскую машину. Я похолодела, схватила его за руку. Сережа прижал палец к губам:
— Тсс!
Я шепнула ему в самое ухо:
— Нас видно?
Он покачал головой, потыкал пальцем в стекло:
— Жалюзи.
Вот тут не могу понять, что происходит с памятью. Я хорошо помню, как строго выполнялся в Париже приказ о затемнении. Но эта машина, укороченные фигуры фликов, блестящая мостовая, срез угла Казачьего дома запечатлены так, словно все происходило в свете яркого уличного фонаря. Или в связи со Странной войной затемнение было отменено, или в сиянии только-только начавшей убывать луны я могла так ясно все это видеть, или страх обострил зрение, — не знаю. Машина стояла близко к тротуару, прямо под нашим окном. Двое полицейских остались возле машины и разговаривали. Сколько их вошло в дом, мы не успели увидеть.
Мне вдруг смертельно захотелось постучать в стекло. В неуместном озорстве, словно бес под руку толкал, так и подмывало пробарабанить: а мы тут! Подальше от греха, я сунула ледяные пальцы под мышки. Я подумала: «Надо одеться, сейчас они придут арестовывать нас». Дернулась, но Сережа крепко сжал мой локоть, и я застыла на месте.
Они вышли из дома минут через десять. Один впереди, двое по краям, между ними Костя Шибанов. Голова не покрыта, воротник плаща поднят. Перед машиной они замешкались, по всей видимости, Костю о чем-то спрашивали, он отвечал. Сережа обнял меня. Я поняла: на всякий случай прощается. Текли томительные минуты. Костя достал пачку сигарет, угостил фликов. Один поднес ему огонька закурить. Зажатой в пальцах сигаретой Костя показал куда-то в сторону, потом все засмеялись, словно он рассказал анекдот хорошим знакомым. Именно такое впечатление создалось. И вдруг случилось невероятное.
Они побросали недокуренные сигареты, затолкали Костю в машину, мотор взревел, машина резко взяла с места и уехала.
Всех арестованных французами иностранцев освободили через полгода, как это ни парадоксально, немцы. Им нужны были лагеря для военнопленных, а эти арестанты их не интересовали. В Вернэ французская охрана никого особенно не притесняла, не мучила. Но, не имея опыта обращения с таким количеством заключенных, забывала кормить. Пока различные ведомства препирались, кто должен поставлять продукты для арестованных, люди буквально умирали от истощения. Маша вернулась в Париж исхудалая до предела. Ирину тоже трудно было узнать, она, наоборот, опухла от голода. На меня она не держала никакой обиды.
Читать дальше