— А я вам говорю! — настаивал Саша, — видно невооруженным глазом. Серп и молот и свастика — палка о двух концах, но палка-то одна! У фашизма есть и другое название — национал-социализм! Вникните, вдумайтесь. Они же родственники, Сталин с Гитлером. Сиамские близнецы-с! Да, голубь вы мой сизокрылый, да! В России гуманный социализм! — фыркал он, — он такой же гуманный, как я — балерина.
Действительно, гуманный социализм не имел права на содружество с очевидно негуманным фашизмом. Как тут было не растеряться? А во французских газетах, кроме восторженных воплей о неприступности линии Мажино, ничего интересного не было.
Город жил мирной размеренной жизнью, но на улицах появилось много военных. Даже у тети Ляли стал появляться Таткин новый знакомый, летчик Поль Дювивье. Сережа подзуживал влюбленную Татку:
— Смотрите в оба, Таточка. Летчики — народ непостоянный. Сегодня здесь, завтра — в небесах.
Судя по всему, намерения у Поля были серьезные. Это был приятный молодой человек, стройный, подтянутый, по Таткиному определению, «настоящий мужчина». Он не бросал слов на ветер, умел послать собеседнику умный понятливый взгляд. Французская галантность и здоровый, незлобивый юмор делали его неотразимым. Если прибавить сюда красивую форму, а она шла ему необыкновенно, да правильные черты лица, да темно-русые волосы, то, не будь никакой войны, Татка выскочила бы замуж, не задумываясь.
Но война шла, и они отложили свадьбу на потом, на иное, счастливое время, когда все войны закончатся, и наступит мир. А впрочем, даже в этом немирном времени Татка была счастлива на зависть всем. Она весело парировала Сережины остроты и часто увлекала меня в укромный уголок пошептаться о Поле, какой он умный, какой красивый, какой мужественный.
— Нет, правда, он очень славный, — сжимала она руки и смотрела в потолок сияющими глазами.
Я соглашалась с ней совершенно искренне.
Аресты прекратились. Французская Фемида удовлетворилась. Сережа мог выходить на улицу без опаски. Да он никого особенно и не боялся. В ту последнюю бессонную ночь в пристройке Казачьего дома мы уговорились на всю оставшуюся войну, никогда и ни при каких обстоятельствах, ничего не бояться.
— Что суждено, того не миновать, — сказал Сережа.
Я куталась в одеяло, согласно кивала и никак не могла унять озноб. Меня колотило с Костиного ареста. Странно, пока мы стояли у окна, ничего такого не было, а затрясло, когда машина уехала.
— Ты напрасно считаешь меня трусихой, — говорила я, стискивая зубы, — это у меня с непривычки, непроизвольно.
Наутро мы деловито вышли на улицу и потащили чемоданы на Жан-Жорес.
Но напуганными и страшно одинокими мы были именно в те первые месяцы Странной войны.
Как, какими словами передать это ощущение постоянной незащищенности? Какими изменениями души может грозить постоянное чувство тревоги, иссушающая нервы пустота? Впервые за всю жизнь, за долгие месяцы этого безвременья до кончиков ногтей, до мозжечка я ощутила, какое это страшное преступление перед человеком — сделать его апатридом.
В Европе шла война, но, повторю, это была не наша война. Мы не имели к ней ни малейшего отношения, хоть и заставили нас французские власти принять в ней участие. Наши мальчики отправились воевать лишь под угрозой высылки и грядущих неприятностей для родных и близких. Они уехали, но родные и близкие по-прежнему остались без прав, без материальной поддержки. Семьям русских, призванных во французскую армию, никаких пособий не выдавали. Одна надежда была, что Гитлер не рискнет напасть на Францию, ребят помаринуют на линии Мажино и распустят по домам.
Где-то лилась кровь, где-то страдали люди. Расширенными зрачками смотрели мы на распластанные фигурки мертвецов в кадрах кинохроники. Мы видели на экранах опадающие в тучах пыли и дыма многоэтажные фасады. Мы ужасались при виде всего этого, но в самой глубине души не находили подлинного сочувствия. Все это было вне нас, без сопричастности к происходящему, да еще с угрызающим совесть мелким, эгоистическим чувством облегчения: слава Богу, не меня бомбят и убивают не меня. Стыдно было так думать, но ведь думали. И не получалось никак, чтобы боль неведомых людей стала и нашей болью. Нам хватало и своих горестей.
Впервые за столько лет мы с Сергеем Николаевичем оба остались безработными. Впрочем, совершенно случайно, Сережа нашел место на заводе масляных красок. Дикую, мало оплачиваемую работу. Он возвращался домой, разукрашенный, как клоун, во все цвета радуги. Красные, синие, зеленые разводы намертво въедались в поры, у меня руки отваливались отмывать его, а он сидел намыленный в ванне и жалобно умолял:
Читать дальше