— Хватит уже. Уже все. Уже чистый мальчик.
— Да где же чистый? Смотри, вся спина в разводах.
Он оборачивался назад, скашивал глаза, пытаясь разглядеть спину, вздыхал:
— Ладно, три еще.
Нам везло на краски в то время. Я тоже нашла оригинальную работу.
В декабре в Париж вернулась Марина. Без мужа. Он остался в Алжире, но уже на военной службе.
Она коротко остриглась и стала производить впечатление неторопливой и очень сдержанной женщины. Она стала мягче, в ее серьезных, без улыбки глазах таилась печаль по умершему в младенчестве сыну. Она поселилась у отца и Валентины Валерьяновны, хотя родители мужа настойчиво звали ее к себе. И вот Марина позвонила бывшему хозяину, и он пригласил ее на работу. Но не на шарфы. Такого количества материала он уже раздобыть для производства не мог. Пригласил на раскраску шелковых носовых платочков с картинками на злобу дня. Такие платочки как раз вошли в моду и пользовались колоссальным успехом.
В углу платочка через трафарет накладывался чем-то белым рисунок, а затем, с помощью тонкой кисточки, его надо было разрисовать анилиновыми красками. Картинки были разные, но на всех неизменно присутствовали цвета французского флага. Синий, белый, красный. Было, например, такое изображение: два столбика, между ними протянута веревочка, на веревочке сушится летящее по ветру белье. И надпись: «Мы будем сушить наше белье на линии Зигфрида!»
Раскрашивание платочков было нудным и кропотливым делом. Марина подключила вначале меня, потом Татку. Привозила заготовки, мы рассаживались вокруг стола и до одури, до рези в глазах малевали столбики, белье на веревочке и залихватскую надпись.
За работой, за разговорами время летело быстро. Марина рассказывала про Алжир, про Африку, про сына. Слезы по нему она уже давно выплакала, вспоминала о маленьком с бесконечной любовью. Оставшись наедине со мной, Татка сказала однажды:
— Может, оно и к лучшему, что так получилось. Как бы она теперь, с ребенком?
Меня передернуло.
— Какие ты глупости говоришь! Подумай, прежде чем ляпнуть!
Но и сердиться на нее по-настоящему не было возможности. Что она понимала в этих делах, дурочка! Я буркнула:
— Чем глупости говорить, лучше вышла бы замуж за Поля и заимела своего ребенка.
— О, это от нас никуда не убежит! — уверенно сказала Татка.
Я пожала плечами:
— Как знать.
Сказала и осеклась. Глупый свой язык прикусила. Я вовсе не имела в виду возможную измену Поля. Я не была уверена в ней самой. Но Татка все поняла иначе. Она решила, что я имею в виду военное время и его профессию.
— Запомни! Раз и навсегда, — стукнула она кулачком по столу, — его не убьют! Его не убьют, даже если начнется настоящая война. Слышишь, кого угодно, только не его! Я не хочу, чтобы его убили, и его не убьют.
Дернула головой, поправила волосы, бросила сердитый беличий взгляд.
— Обе мы с тобой глупые, — сказала я, — давай мириться.
Мы обнялись, расцеловались и, неожиданно для себя, всплакнули.
Закончился тридцать девятый год, начался сороковой. Новый год не принес ни радости, ни надежд. У мамы рак легких. Я вырвала у тетки признание, когда она пришла ко мне после очередного консилиума. Вид у Ляли был пасмурный, на все вопросы отвечала осторожно. Я вопрос, она целую вечность думает, прежде, чем ответить. Мямлила, мямлила, сыпала латинскими названиями. Через стол я ладонью накрыла ее руку.
— Ляля, ты говоришь неправду. Говори, как есть. Все говори.
Тогда она заплакала и сказала правду. И тут же стала себя проклинать — зачем сказала! Она боялась за меня. Она боялась, что я не выдержу, расплачусь в присутствии мамы, а мама чуткая, сразу догадается.
Кроме нас в квартире никого не было. Мама уже две недели лежала в госпитале. Сережа был на работе. Саша в очередном отъезде. Прижав к губам сложенные ладони, тетка мерно покачивалась из стороны в сторону. У меня не было слов. Одна пустота.
Позже, когда Ляля ушла к себе, я зашторила окна, перемыла посуду, все делала автоматически. У ног металась и скулила Маруся.
На другой день я пришла в госпиталь к маме и удивилась, как это у меня хорошо получается — спокойно говорить о мелочах, вспоминать вместе с ней, куда мы сунули старый кошелек с сотней франков на черный день. Маме надоел госпиталь, она просила, чтобы ее забрали домой.
— Уже и ходить понемногу стала, и аппетит появился, — уговаривала она меня, — вовсе ни к чему валяться в такое время в больнице.
Она просила, чтобы я к возвращению купила ей маленькую пепельницу. Ставить на грудь.
Читать дальше