— Я пошел с повстанцами, — говорил Мак-Карти, — потом сбежал, потом опять пристал. Не вернись я к ним, жил бы сейчас тихо-спокойно в Манстере, меж холмов, да хвастал бы совершенными подвигами. Господи, тогда я впал бы в другой грех.
Сердце у меня сжалось, когда я подумал, что завтра жизнь уйдет из этого тела. Я так и вижу его в какой-нибудь манстерской таверне: вот он сидит, прислонившись к стене, с кружкой портера в руке. Но, увы, перед взором моим лишь худое, заросшее лицо в полумраке, завтра же наступит мрак полный. Страшно заранее знать день и час своей смерти.
— Часто восстание представляется мне огромной волной. Вот она накатила, увлекла за собой людей, но каждого по разным причинам, а кого и вовсе без причин, например убогих безземельных батраков да бродяг. И одному богу известно, почему волна эта захватила и кое-кого из дворян: Джона Мура, Малкольма Эллиота, Рандала Мак-Доннела и прочих.
— Не убеждай, не доверюсь дворянам, — резко и презрительно бросил он, — что хотят, то и делают, и никакие причины им не нужны.
— Почти сто лет собиралось это восстание. И вот обрушилось точно лавина.
Порой мы надолго замолкали и просто глядели друг на друга, или во тьму, или на скудный свет, пробивавшийся сквозь маленькое зарешеченное окошечко в двери. Может, ему лучше, когда он чувствует меня рядом, а может, когда он наедине с собой. Все же верно, что он сейчас рад мне. Ведь поначалу, до того как судьба занесла его в Мейо, мы были закадычными друзьями.
Раз он неожиданно спросил:
— Ты когда-нибудь видел, как вешают человека?
— Нет, и не увижу, — ответил я. — Страшно подумать, что кого-то это зрелище привлекает.
— А я вот видел. В Макруме. Там вешали Падди Линча.
— Вожака Избранников, — вспомнил я.
— Да, его самого. За это и за два убийства его и повесили, хотя бед он натворил куда больше. Его звали не иначе как макрумским вожаком. Хотя последний год он жег, убивал и грабил по всему Западному Корку, начинал-то он в Макруме, там у него был клочок земли и несколько акров на взгорье, оттуда его слава и пошла. Уж как его дворянство ненавидело! С гончими на него, точно на лису, охотились. Но в конце концов передали это дело ополченцам, они-то его и выследили. Нашли его с четырьмя дружками в пещере, привезли их всех в Макрум и повесили на площади.
— Помню, помню. Я тогда жил в Корке, уехал оттуда лишь через год. Целую неделю в городе только и разговоров было, что о Падди Линче.
— Корк — это не Макрум. Там со старых времен крепость сохранилась, ворота прямо на площадь выходят. А площадь там, как и в любом городе в Манстере, большая — город-то торговый. В то утро народу там собралось больше, чем в базарный день вместе со скотом. Пришли посмотреть, как Падди Линча будут вешать. И я там был. С утра полкувшина виски выпил. Да и вокруг все хмельные, песни поют. Хороший денек выдался в Макруме, когда вешали Падди Линча.
— Но уж по нему-то никто слез не пролил.
— Да, жестокий человек. По всему Балливурни колобродил. На мелкие хозяйства налеты совершал. Под конец настоящим разбойником стал, да и могло ли быть иначе? И впрямь зверем сделаешься, коли тебя собаками травят.
За все это время с Оуэном мы приложились к кувшину всего раза три-четыре. Может, хотел он встретить утро трезвым, может, берег виски на долгую одинокую ночь. Как бы то ни было, я его не упрекну.
— Отец у меня был куда беднее любого Избранника, — рассказывал он, — батрак, мотавшийся по ярмаркам с лопатой на плече. Я никогда не говорил тебе, как он умер? В придорожной канаве, голодным. Ой, как горько мне было, когда об этом узнал.
— Ты посвятил ему прекрасное стихотворение, оно лучше любого мраморного, черного ли, белого ли, памятника.
— Ему хлеб нужен был, а не мой стих. А я знай себе бражничал невесть где, время в тавернах убивал да в школе, вдалбливал ненужные знания в головы крестьянских сыновей. А сам-то я в школу пошел только потому, что отец семь потов ради этого пролил, на каждом шиллинге его пот. А я его бросил. Вырос батрацкий сын и бросил отца. А какой был отец у тебя, Шон?
— Лучший на свете, — ответил я и стал вспоминать. — Он держал лавку на улице Пустозвонной, а мать была служанкой в одном из тамошних домов. Так они и познакомились. Отец очень любил читать. Все деньги тратил на книги и мне к ним любовь привил.
Оуэн вдруг потянулся, взял мою руку в свои ладони, ощупал.
— Такая же, как у меня. Мягкая, будто господская. А у отца — точно из дубленой кожи, и пальцы крепкие, узловатые. Вечно грязные, не мог он их никак дочиста отмыть. Грязь въелась в кожу и под ногтями. Помню, повел он меня в первый раз в школу, так руки все за спиной прятал. Хороший урок для батрацкого сына. Лучше лица мне руки его запомнились.
Читать дальше