«Перейдем к вопросу о денежных средствах, — пишет поэт, — я придаю этому мало значения. До сих пор мне хватало моего состояния. Хватит ли его после моей женитьбы? Я не потерплю ни за что на свете, чтобы жена моя испытывала лишения, чтобы она не бывала там, где она призвана блистать, развлекаться. Она вправе этого требовать. Чтобы угодить ей, я согласен принести в жертву свои вкусы, все, чем я увлекался в жизни, мое вольное, полное случайностей, существование. И все же не станет ли она роптать, если положение ее в свете не будет столь блестящим, как она заслуживает и как я того хотел бы?»
Письмо это — рубеж, перейденный великим поэтом в полном провидении будущего, с полной ясностью подписанный договор бессмертного гения, обрекающего себя в жертву красоте смертной женщины.
Пушкин знал, на что он идет! Роковое письмо это датировано — «суббота».
А то была страстная суббота, причем эта страстная суббота была именно в доме Гончаровых. Религиозность Натальи Ивановны, будущей тещи Пушкина, носила фанатический, ожесточенный склад. Все свободное время она проводила на своей половине дома, окруженная монахинями и странницами. «В самом строгом монастыре молодых послушниц не держали в таком слепом повиновении, как сестер Гончаровых», — вспоминает ее внучка А. П. Арапова.
Вся тогдашняя Москва, как и вся тогдашняя Россия, готовилась в ту субботу к великому дню. Заканчивалась уборка, всюду пекли, жарили, готовили пышные яства, куличи, столь желанные после семи недель кислой капусты, кваса, огурцов, хлеба, молитв великого поста. И Пушкин был здесь, в Кремле (Погодин пишет, что Пушкин любил этот светлый народный праздник).
Кремль полон народа — все ждут. Колокольни освещены. Иван Великий облит светом плошек и шкалков, все проемы его усыпаны головами. Стена Успенского собора озарена в отсвете иллюминаций и мелькающих уже в толпе восковых свечей. Сквозь большие двери — внутренность собора как пылающий костер.
Полночь. Сигнальный удар в серебряный колокол… И с высоты Ивана Великого плывет и словно волной опускается некий трепетный низкий гул. Он покрыл звуки тысячных толп, треск подъезжающих карет, отдаленный звон с окраин Москвы, из Замоскворечья. На Кремлевской гауптвахте заиграли рожки горнистов… Из церкви Ивана Великого вылился крестный ход, заиграло золото фонарей, свечей, хоругвей и облачений. Опять серебряный колокол, и разом рванулись все колокола Кремля. Словно водоворот ревущих, громовых, плачущих нот закружил, стал все захватывать в себя, стал расширять свои волны, сотрясая слои воздуха. Жутко и радостно делалось от бури завывающего, ревущего металла.
Показалась процессия Успенского собора — певчие в кунтушах, красных и синих, костры свечей, дикирии и трикирии благословляющие, седая борода митрополита, облачения, шитые мундиры генералов и особ, а за ними вплотную валил народ — пошли вокруг.
Взвилась в небо красная ракета, с кремлевских стен гремели пушки салюта. И на площади в Кремль двинулись вкруговую толпы и толпы, люди все целовали троекратно друг друга.
Из Кремля после этого нигде в мире не виданного зрелища, весенней свежей ночью, бессонной, бурлящей, ликующей Москвой Пушкин шел недалеко — в Скарятинский переулок к Гончаровым, где участвовал в грандиозной светоносной московской мистерии разговенья под шумные разговоры, объятия, поцелуи, христосование со всеми гончаровскими чадами и домочадцами…
И когда весенняя заря окрасила небо за Москвой-рекой и уже вставало утро, он под перезвоны пасхальных московских колоколов сделал предложение Натали, и оно было принято. И все обнимали и поздравляли нареченных, включая строгую Аграфену, которая открывала поэту двери гончаровского дома и которой Пушкин несколько побаивался.
Что должен был чувствовать Пушкин в то раннее утро с его тончайшей восприимчивостью ко всякому проявлению народной мощи, красоты, жизни? Он был в русском доме, он окружен огромной семьей, родом, почти племенем, вырастившим в буйной своей силе такую красавицу. Он, до тридцати лет проживший скромно отшельником, никогда еще не имевший собственной квартиры, почти лишенный семьи, живший в Кишиневе в разваленном землетрясением доме генерала Инзова и так же в домике своего друга Алексеева, «слепленном из молдавского. . », он, встречаемый как неприхотливый, веселый, щедрый русский гость в трактирах Москвы и Петербурга, находивший невзыскательный приют на диванах холостых приятелей, отлично чувствовавший себя на ночевках в палатках Кавказской армии и бодро просыпавшийся от хриплого рева пушки; он, поэт, выросший бессемейно в «детдоме» Лицея, он, находивший лишь приют, и сердечную женскую ласку, и отдохновение в усадьбах Михайловского, Тригорского, Малинников; он, всегда остававшийся бесконечно свободным, — отказывается от этой свободы. Ради чего-то, безусловно, чрезвычайно значительного, чего-то большего, нежели то, что он имел.
Читать дальше