Прошла мучительная зима, пришла весна, с нею светлый праздник, вся Московская земля праздновала праздник воскресения и жизни.
К празднику почитатели сестер-мучениц сумели доставить в тюрьму подарки, о чем прослышали в Москве. На Фоминой неделе с Москвы от царя был прислан подьячий, сделал обыск, отобрал все — еду и одежу, оставил обеих в чем были. Отобрал книги, у Федосьи Прокопьевны отобрал ее старинную икону Одигитрию, отобрал и лестовку [186] Старообрядческие четки.
. Напрасно рыдала и плакала Федосья Прокопьевна — подьячий был неумолим.
— Не плачь, сестра, — сказала Авдотья Прокопьевна. — Не плачь! Сам Христос с нами…
Летом уже, на Петров день [187] 29 июня.
, снова по доносам съехал с Москвы дьяк Кузьмищев, учинил розыск — о том, кто посещал заточенных. Были такие мужики — Памфил и Родион, их схватили, увезли. Связанную с ними Устинью, что была с морозовского двора, дьяк Кузьмищев сжег в срубе.
И обе сестры были обречены дьяком Кузьмищевым на смерть.
Выдача хлеба была им прекращена, только воду одну спускали в кувшине через потолок. Хоть и передачи им были запрещены под страхом смерти, все же находились среди стрельцов добрые души, что давали им на день по пять-шесть сухарей, то яблоко, то огурчик.
Боярыня Морозова и княгиня Урусова остались теперь в одних лохмотьях, они не имели даже возможности помыть рубашек, вместе с жарой и духотой одолевала вошь. Жизнь обеих намеренно вели к концу.
Первой не выдержала и скончалась Авдотья Урусова — 11 сентября. Федосья обвязала тело веревкой и крикнула:
— Стрельцы! Тащите покойницу!
Тело княгини положили во дворе тюрьмы, где оно лежало пять дней, пока царь не приказал:
— Завернуть в рогожу и закопать в лесу…
Но в дело вмешался митрополит Казанский. Илларион:
— Не годится хоронить ее в лесу! Похоронишь — будут лесные люди, раскольники, сходиться на могиле в скоп, разные капитоны. О чудесах начнут говорить, беда будет еще горше. Шуму много.
Закопали княгиню в Боровске.
Одна осталась Федосья Прокопьевна досиживать жизнь в тюрьме под землей, неистово молясь, вспоминая до черточки, как слушала она тогда, в Москве, в своих покоях, наставления протопопа. Все пропало, кругом сырые стены, окошко на ветру, и слышен только голос ласковый, по-мужичьи грозный:
«Звезда утренняя, зело рано вооселяющая! Кто подобен тебе, разве в будущем святии ангелы! Хоть телеса ваши обесчещены, но душа твоя в лоне Авраама, Исаака и Иакова!»
И исчезает видение. Голод, голод мутит.
— Раб Христов! Юнош! — просит тихонько у караульного стрельца боярыня Федосья. — У тебя, чать, отец-мать есть? Или померли? Давай помолимся вместе о них, а ежели померли, помянем! А ты мне, будь милосерд, поесть дай! Есть хочу! Дай калачика!
— Госпожа, боюсь я!
— Ну, хлебца!
— Не могу!
— Ну, сухарика!
— Нету!
— Ну, огурчика! Яблочка!
— Не смею!
— Благослови тебя бог, хоть и так! Так я еще прошу тебя — сделай мне последнюю любовь. Когда помру, заверни в рогожу, положи меня с сестрой.
Голод брал свое, и боярыня Морозова теряла силы, чуяла — конец!
И опять просила стрельца:
— Раб Христов! У тебя была мать, родила она тебя… Я тоже женщина, я тоже была мать… Нужно мне вымыть сорочку мою! Выйти мне нельзя, прикована я цепями… Кто мне сделает? Поди, юнош, на реку, вымой сорочку-то! Я умру скоро, нехорошо лежать в грязной рубахе в земле-матушке!
Рубашку стрелец взял, унес под полой кафтана и, умываясь слезами, стирал ее в реке.
«Ну и сатана-баба!»
Ночью с 1 на 2 ноября скончалась Федосья, в иночестве Феодора, боярыня Морозова.
Царь, узнав, приказал молчать об этом, но через три недели весть разнеслась по всей земле.
И ясноглазая, быстрая старица Меланья, которую никак не могли поймать царские истцы, видела сон, о котором рассказывала потом вся Москва: видела она старицу Феодору в схиме, — ликом светла, веселая, и в руках образ Спасов…
— Еще бы не веселая! — говорили на Москве. — Чать, отмучилась!
С Морозовыми было покончено, а вот с протопопом — нет. В бесконечных списках шли и шли его обличающие писания из Пустозерска, гремели, как кимвалы бряцающие. Изголодавшийся, полуослепший от темноты и копоти, полунагой, он пишет удивительные по силе письма.
«Посидим еще в темнице, не поскучайте-су, пожалуйте! И я с вами, грешный, сижу. Да што! Никола-чудотворец лучше меня-то, а сидел с хрестьянами пять лет от Максимиана, царя-мучителя. За то горькое время пережили они, миленькие, а нынче радуются радостью такою, что и сказать не скажешь! А их мучитель ревет в жупеле огненном, реве-ет! На вот тебе столовые и избы, и бесконечны пироги, меды сладкие, и водка процеженная, и зелено вино! А есть ли под тобой, царь, перина пуховая да возглавье? И евнухи опахивают ли твое здоровье, чтобы мухи не кусали великого государя? А как там, в жупеле-то огненном… ходишь, спальники-ребята… или у тебя гузно-то? А мне сказывал дух — нет-де там ребят тех, все здесь остались, и кушанья нет тово, а тебя самого кушают черви, великого государя! Бедный, бедный ты, безумное царишко! Где твои златоверхие палаты? Что ты над собой сделал? Где твои золотые сияющие одежды, где кони в кованой сбруе? Где твои любимые села? Где сады да заборы? Где твой венец царский золотой, с жемчугами да самоцветами? Где твои рынды, что на ангелов похожи светлых? Где все твои затеи, все твои заводы, изображения, в которых ты столько сил вкладывал и, бога оставя, тем идолам бездушным служил? Ну, сквозь землю пропадай, блядин сын! Давно ждет тебя огонь! Отомстит бог наш кровь нашу, всех нас, сожженных, всех в тюрьмах сидящих! Вон Паисия, Александрийского патриарха, турок распял, а Макарий забежал в Грузию, яко пес от волка, в подворотню нырнул да под лестницу спрятался. А здешним любодеям то же будет!»
Читать дальше