И не идет царица Астинь на зов царя-супруга! Все повинуется ему, а жена — нет. Не хочет идти.
И вспомнил государь свою покойницу Марью. Хорошая была она баба, да больно сильно ему перечила… Для всех он царь грозный, да не для нее. Это она и Морозову так научила, что с бабой сладу не было. И библия вот про царских баб говорит, что они непокорны…
Гнев кипит в Артаксерксе, царе персидском: ежели царица своего мужа-царя не будет уважать — то что ж тогда с простыми бабами делать? Упадет порядок в персидском царстве!..
И бросает царь Артаксеркс свою царицу, и ищет царь себе другую. Нашел, выбрал, собравши многих девушек в Сузах, выбрал деву Эсфирь! Поселил ее во дворце под начальством Гагая, евнуха, стража царских жен. Двенадцать месяцев готовили женщины Эсфирь к встрече с царем: шесть месяцев натирали ей кожу и умащали маслом мирровым, шесть месяцев — ароматами и притирками женскими..
Сидит на красной лавке тучный, московский царь, слушает, жадно смотрит, и нет перед ним сцены, развернулись перед ним земли и времена, видит он иную, чужую жизнь, до того прекрасную, что, пожалуй, вокруг и смотреть не хочется: тут все свои, Ивашки да Васютки, холопи, а тут Мегуман, Бизфе, Харбон, Зафор, в шелках, в самоцветах. Эх, любопытно!
Вот вышла на сцену царица Эсфирь, грим делает ее лицо сияющим, глаза огромными, рот — красной розой. Вот какие они, великие-то царицы! Старый царь по-волчьи, с шеей, поворачивает и плечи и лицо свое к ложе, где сидит его Эсфирь — его Наталья, и ему чудится, что видит блеск глаз и сквозь решетку.
А представление разворачивается все дальше, все шире.
Не только красота Эсфири велика — велика еще и ее преданность. На золотом ложе, покрытом шелками и пурпуром, прекрасная Эсфирь говорит царю:
Гавофа и Фарра твои, царь, хранители,
Что спят у порога царской обители,
В сердце своем измену таят,
Царя погубить, безумцы, хотят…
Эх, ну и жена! Ведь и у него, царя московского, есть такие враги! Разве не проклинал его Никон-патриарх? Разве не подымали черные люди против него бунтов? Измена, всюду измена! В Соловецком монастыре попы да чернецы до сей поры бунтуют… Молиться не хотят за царя! Морозова-боярыня его, царя, проклинает. Бояре не пришли в театр — не хотят видеть, каково должно быть царское величие. Рыла воротят прочь!
Откуда же прекрасная Эсфирь прознала про измену царских евнухов? Сказал ей человек, который воспитал ее как свою дочь, мудрый Мардохей. И не первый царедворец царя Аман спас царя, нет, а царя спас Мардохей, которого Аман задумал давно повесить и даже виселицу поставил уж в пятьдесят локтей вышины.
И разгневался Артаксеркс на Амана, велел повесить его на сей же приготовленной виселице, и дом Амана, забрав, отдал Мардохею, и все богатства. И стал Мардохей вторым после царя Артаксеркса и в Персии, и в Мидии, и в 127 областях царства, и был веселый праздник у Эсфири и Мардохея и у народа их. И Мардохей на праздник вышел от царя в царском одеянии яхонтового и белого цвета, и в большом золотом венце, и в одежде виссонной и пурпуровой мантии. И веселился весь город Сузы, и народ его радовался на сцене, плясал, пел, трубили трубы, веяли пальмовые ветви.
Глубокой ночью возвращался царский поезд из Преображенского в Кремль, громыхал по мостовым, всюду горели фонари у решеток, сторожа не спала. По сторонам скакали вершные с фонарями, возничие хлестали расстилавшихся на скаку коней, царь прижался к царице, слышал, как от нее веяло свежестью, чистотой, розовым маслом.
— Эсфирь ты моя! — шептал он ей в холодное ушко, в котором блестел алмаз. — Вот оно каково, в библии-то богово пророчество! Все верно выходит. Тебя, Эсфирь моя, обрел я по указанию божьему… Красота моя!
…Пока царский поезд съезжал со двора Преображенского дворца, пока вдали не затих грохот кованых колес, пока в непроглядной тьме не исчезли пляшущие огоньки фонарей у конных рейтар, охраны царя, Матвеев и Грегори почтительно стояли на крыльце комедийной хоромины без шапок, под дождем, талым снегом.
Свет из сеней, фонарь, покачивающийся над крыльцом, выхватывали из тьмы то белую грудь сокольничьего кафтана с серебряным двуглавым орлом, то красный ворот рубах из однорядки жильца, то круглую бархатную шляпу иностранного купца, бешено борющегося в ветре с черным своим плащом. Слышались голоса одобрения постановке.
— Ловко Амана-то повесили! — говорил оживленный молодой голос. — И как он сколько висел, того гляди подох, верно!
Читать дальше