То был голос вопиющего, но не в пустыне: этот голос слышался по всей земле. И царь знал, что протопопов голос несется из пустозерских тундр, гремит как гром, подымает спящих.
«Душа моя, душа моя, восстали. Что спишь ты? Конец подходит — говори же ты! Подымайся, окаянная душа, уснула сном погибельным, дремлешь, наевшись и напившись…».
Атамана Разина, раненого, верные донцы выхватили из боя, умчали тогда из-под Симбирска на Дон, стали с ним станом в земляном городке Кагальнике. Печальное возвращение! Осень, дожди, за время похода на Волгу городок развалился, зарос ивняками. Степан Тимофеич лежал в землянке, лечился у знахарей. В погожее время требовал открыть дверь землянки, где виден был Дон, сизый по-осеннему, в желтых берегах. Раны подживали, нога позволяла бродить по хате, на сердце было смутно.
Когда в первый раз вернулся Разин по-казачьи, с добычей со Хвалынского моря да с Волги, со славой, а пуще всего с золотой казной, люди с Волги бежали на Дон, словно весенний поток в долину, за батькой да за славой. А теперь огненный вал царские воеводы гнали с полудня, со степей, к берегам Волги, и черный и гулящий люд, спасаясь, бежал в северные леса, к Студеному морю.
На Дону подымали голову домовитые казаки. Народу вокруг Разина не стало, слава его ослабела, сам ранен, поубавилось и золота. Что же будет дальше? Ежели он будет скликать, собирать опять к себе голытьбу на Дон, царские воеводы с рейтарскими полками да с новоприборными дворянскими да помещичьими людьми придут туда с огнем и мечом, как они хаживали по Волге да и за Брюховецким по правобережной Украине. Сомнет тогда Москва казачьи вольности, найдется у Москвы и воевода, который сядет не сумнясь в Черкасске, заберет казачьи клейноды. Сила царя угрюмо росла, стало быть, оставалось атаману Корниле Яковлеву одно — своего крестника Степана, что хотел было сделать Москву казацкой столицей, выдавать Москве, мириться Степановой головой.
После снежной, буранной зимы, как стало пригревать солнышко, захватили обманом домовитые казаки обоих братьев Разиных — Степана и Фрола, приковали Степана на цепь в притворе церковном войскового собора, чтобы он не отвел бы стороже глаза, не убежал бы своим колдовством. По весне, уж в апреле, повезли Степана в Москву…
И по всей земле стал утихать народ: надобно ведь есть-пить, ребят ростить, жен холить, шарпаньем долго не прожить. Кто в леса убежал — тоже хлеб пашет, уголь жжет, смолу гонит, кто на посаде сел — за ремесло взялся, за торг; хлеб себе добывают, пусть и невесело стало жить.
И Москва с весной опять зашумела, толчется народ на торгах, на площадках, как раньше, живут друг около друга, гоношат помаленьку… Тихон Босой уж обозы на Волгу отправил, на Ярославль, там — водой и в Нижний, и в Казань, и в Астрахань: места-то разорены гражданской войной, а брюхо вчерашнего не помнит, кормить надо… И двинская, беломорская рыба, вологодский хлеб, московский товар двинулись на Низ, — дело-то не ждет!
Дел было так много, что Тихон уже не видел дней, к старости они летели все стремительнее. Он уже чувствовал себя челноком, который сновал взад и вперед по Москве, а ткал бесконечное полотно для всей земли. Тихон не замечал ни погоды, ни еды, которой кормила его Марья, — он только покупал, продавал, собирал артели, рассылал их во все стороны, слал в Сибирь приказчиков, вел расчеты на Таможенном дворе, богател, уставал душой, обращался просто в купчину, в котором уж трудно было рассмотреть душу. В бородатого старца, забывшего свои молодые дни, захваченного делами, жестокого, словно воевода, ничего не слышащего, кроме дела, словно приказный дьяк.
У царя тоже отлегло на сердце. Скачут ежедень по деревянным мостовым Москвы с громом царские кареты в села Коломенское, в Преображенское, в Измайловское, где цветут сады, тешится царь с молодой царицей Натальей Кирилловной. Великой войны больше нет, народ примолк, последние уголья огненного вала гаснут, и снова горделивые мечтанья лезут в царскую голову: Федю-царевича скоро надо объявлять наследником, снова заводить речь о польском престоле. Пусть у Ордын-Нащокина дело не вышло, зато Матвеев и здесь сулит успех — надо только вот послать посольством в Рим, к самому римскому папе, тот обязательно поможет.
Все душистее май, светлее ночные зори, яснее круглый месяц, громче соловьи, весенний веселый хмель снова бродит в сердцах, ровно и не было грозных народных боев, а то еще пуще.
Подошел июнь, утром хватил теплый дождик, от теплой земли курился душистый туман, на Болоте в кабаке было темно, света мало от волоковых окон, да и питухов набилось битком спозаранку полно.
Читать дальше