Юноша поднял глаза и увидел рядом с собой длинное, заросшее лицо, с усами, которые свисали, как конский хвост у бунчука.
– Я слышал, вы брат этого, царство ему небесное, философа из Выгнанки, Ольбромского.
– Да, брат.
– Хорошо же, черт возьми, ваш брат хозяйничал в этой деревушке! Нечего сказать.
– Как так?
– Да так, я сам видал, – сколько лет уже живу рядом, в Полинце. Мужиков, фармазон, распустил, разбаловал так, что они в поле точно из милости выходили, и в конце концов сам хлебал пустую похлебку.
Рафал кипел от злости, но он не мог открыто ее обнаружить. Он молчал, уставившись глазами в пустую тарелку.
– Что же вы молчите? Правду говорю, хоть и горькая она, эта правда.
– Не знаю, правду ли.
– Не знаете. Ну еще бы. Усы-то у вас еще не отросли, откуда же вам знать всю правду! Да не в этом дело… Послушайте, сударь, куда вы думаете девать имущество покойного из усадьбы, хоть его столько, что можно перевезти на одной еврейской козе? К себе, в Сандомирщину возьмете? Видел я там хомуты, седло, кое-какую сбрую. Дрянь все, да если не дорого возьмете, так я бы купил. Мне говорили, будто вы этим всем распоряжаетесь.
– Домой увезем.
– Ну, так увозите поскорее, а то я на днях усадьбу займу.
– Вы?
– Да, я. Что ж вы на меня так уставились? Я, Хлука из Полинца. Так вы своим и напишите, что Никодим Хлука из Полинца берет в аренду у князя эту самую Выгнанку. Фольварк никудышный, только что близко… Да кстати, про хомуты спросите. Я бы купил, если недорого, да и мельницу тоже мог бы купить и лошаденок, пожалуй…
– Я напишу, а пока Михцик всем заправляет.
– Гм, тоже мне заправила! Любимчик… Давно я на этого молодца зубы точу. Шапки, прохвост, передо мной не ломает. Фольварк ваш брат запустил, мужиков вконец испортил…
– Фольварк покойный запустил! А кто можжевельник корчевал?
– Ишь, как умно рассуждаете, когда нужно! Больше скажу: в самую точку попали. Одно только это покойный, царство ему небесное, и сделал. Мужика вконец распустил, но это дело поправимое, этим уж я займусь. А насчет земли, тут уж ничего не скажешь: земли он немало расчистил! Где с незапамятных времен гнездились одни подорожники, теперь стеной стоит овес.
– А пруд разве не брат очистил? А кто мельницу пустил, водоспуск поставил, канавы проложил?
– И это верно.
Во время этого разговора княжна снова залилась звонким чарующим смехом. Шляхтич Хлука оборвал речь на полуслове и повернул свои усищи в сторону «княжеского» конца стола. Он долго пыхтел и отсапывался и, наконец, проговорил, обращаясь к Рафалу:
– Смеется, хе?
– Уж очень красива! – выдал себя Рафал.
– Верно, что красива.
– Какие волосы!
– И это верно. Светит, бестия, словно ночью месяц ясный.
– А какие глаза!
– Небось справился бы с такой, хи-хи-хи!
– Что вы, что вы!.. Как не стыдно…
– Вы мне не рассказывайте! Знаю я вас, молодцов! Ишь как осерчал, того и гляди за саблю схватится, а у самого глаза, как у чубатого черта, горят.
– Кто это такая? – тихо спросил Рафал.
– Да что вы, черт подери, княжеской ложкой княжеский суп хлебаете, а не знаете, кто она такая! Да ведь это самая младшая сестра молодого Гинтулта, Эльжбета. Ну и девка! Ведь вот не уродится такая под шляхетской стрехой… Небось с десяток молодцов из-за нее чубы друг другу повыдирали бы да буркалы выцарапали. А тут будет сидеть да ждать, пока не запечалится, как верба придорожная… Притащится тогда какой-нибудь прощелыга, а то и вовсе француз…
– Княжна Эльжбета… – повторил Рафал, так упиваясь этим именем и наслаждаясь каждым его звуком, точно он хотел навсегда запечатлеть в памяти дивную мелодию, случайно услышанную в минуту грусти.
До самого конца обеда Рафал сидел как на иголках. Множество мыслей роилось у него в голове, проносилось множество решений. Никодим Хлука пел ему в уши бог знает что и бранил вслух оттого, что Рафал его не слушал. Когда встали из-за стола, княжеский дворецкий кивком подозвал к себе Рафала и объявил ему, что князь желает с ним говорить. Он тут же подозвал одного из лакеев и велел ему проводить молодого паныча в кабинет, когда князь направится туда. Но этой минуты пришлось ждать долго. Князь, окруженный толпою красивых дам, отправился в парк гулять и скрылся между деревьями. У окна своего домика Рафал ожидал его возвращения и не спускал глаз с главного подъезда дворца.
Наконец, под вечер, одетый во фрак слуга вошел к нему в комнату и грубым тоном объявил, что князь у себя в кабинете. Рафал последовал за ним через амфиладу залов, из которых одни были пурпурные, отделанные мозаикой, с золочеными карнизами и богатыми лепными потолками, другие – выдержаны в темных цветах, обиты узорным с бордюром или светло-голубым штофом. Как во сне, проходил он мимо огромных картин, с которых на него смотрели обнаженные женщины, открывались пейзажи, словно выхваченные из грез, боролись причудливые химеры, пировали боги… Ошеломленный роскошью убранства и мебели, созданных, казалось, для храма, бронзовых жирандолей, больших фарфоровых ваз, зеркальных окон, красотою полов маркетри из эбенового, лимонного и желтого буксового дерева, скромным, неожиданно приятным изяществом дверей и дверных косяков из красного дерева, ослепленный видом мраморных изваяний и каминов, украшенных скульптурой, – он силился сохранить выражение полного равнодушия, как будто эти вещи, которые он видел в первый раз, совсем не были для него чуждыми и нимало его не удивляли. А меж тем, куда юноша ни обращал взор, все приковывало его внимание, влекло, манило, как женская улыбка, а порой – как поцелуй. Охваченный неизъяснимым наслаждением, он останавливался на каждом шагу. Было что-то мучительное, будившее жажду мести в чувстве восхищения, которое владело им. Страх обнял его душу, когда он подумал о тяжком труде, о невыразимых муках рождения идеала красоты из твердого камня, из драгоценного дерева, о кровавом поте и извечных ранах художников, о творческом труде из-под палки, в барщинном ярме. Вырвавшись из оков труда, испокон веку ждала утаенная здесь, недостижимая красота, воплощенная в картинах, столиках из порфира, в таинственных окованных дверях, в пустых креслах, в узких, скромных, но таких роскошных диванчиках, столько дней и ночей тосковала она по восхищенным взглядам. Несколько раз Рафал замечал в огромных зеркалах свою фигуру в потертом костюме из зеленого сукна; от невыразимого отвращения к этой мешковатой фигуре, от безумного презрения к своим рукам, висящим, как вальки цепов, к ногам, голове, глазам, носу, он готов был сквозь землю провалиться.
Читать дальше