К вечеру семь новеньких, свежевыкрашенных винтовок, семь пистолетов и три пулемета с трещотками аккуратно разложены на нарах землянки. Они еще не стреляют, но будут стрелять. Шура уже придумал, как это сделать. После испытания по математике бригада займется изготовлением оружия нового образца.
Над костром закипает в котелке уха. Ребята сидят вокруг. Все проголодались, и от душистого пара, поднимающегося над котелком, у всех текут слюнки. Уха жирная, наваристая, с перцем, с луком, с лавровым листом. Ни одна хозяйка не приготовит так вкусно, как Шура. Ребята хлебают наперегонки, и когда командир вспоминает, что отец с матерью вернутся голодные и надо им оставить хоть по миске, сквозь янтарную гущу ухи уже просвечивает дно котелка.
Край неба за зубчатой линией леса отливает медью. Оттуда неторопливо выползает красновато-рыжий диск луны. Снизу с деревенской улицы доносится песня девушек.
В ожидании ужина Павел Николаевич покуривает на крыльце. За освещенными окнами избы мелькает проворная фигура жены, звякает посуда. Павел Николаевич вытряхивает золу из трубки, идет в дом. На столе вокруг кипящего самовара горячий картофель в обливной глиняной миске, пшеничные лепешки, крутые яйца, мед, молоко.
— А ушица? — спрашивает хозяин. — Или не поспела? Жаль! Окуньки-то больно хороши.
Надежда Самуиловна отворачивается, смущенная. Шура ей все рассказал, и она не знает, как выгородить любимца.
Шура переводит глаза с матери на отца, потом выпаливает сразу:
— Ты, папка, не сердись, уху мы с ребятами съели.
— Всю? — изумляется отец. — Да ведь там их штук двадцать…
— А какие мы голодные были! — с запалом перебивает Шура. — Шутишь! Ведь целый день работали. Вот погляди!
Он кладет перед отцом только что сделанное оружие. Павел Николаевич одобрительно разглядывает деревянные пистолеты, пулеметы, ружья. Он тоже мастер на все руки и очень ценит в сыне эти унаследованные от него способности.
— Чистая работа, сынок! А все же об ухе сказать надобно. Окуней не жалко, не покупные, еще наловить можно, а плохо, что об отце с матерью не подумал.
— Я подумал, — с жаром перебивает Шура, — честное пионерское, подумал, только поздно. Ребята так прихватились! Гляжу — уж и дно видать.
— Да будет тебе, Павел Николаевич, — перебивает жена, — есть об чем толковать!
Подобравшись к Большой Медведице, луна бледнеет, и уже не янтарные, а серебристо-голубые отсветы падают с высоты на засыпающую деревню.
В хате Чекалиных гаснет свет. На залитый лунным сиянием пол ложатся теневые квадраты от оконных рам. Трубка Павла Николаевича раскаленным угольком маячит над его койкой. Надежда Самуиловна расчесывает на ночь косу.
— Давеча Марфутка мне встретилась. «Когда, говорит, ребят своих уймете? Покоя от них нет. Со всей деревни парнишки к вам сбегаются. Крик, шум, всякое озорство. Подумать надо. И что бы, говорит, им на том конце, по очереди друг у дружки собираться! Так нет же, как назло — все у вас да у вас». — «Простор им у нас, говорю, Марфа Тимофеевна, свобода. Никто им играть не препятствует. Вот они к нам и льнут. А что шумят, так на то они и дети. Без этого, говорю, нельзя»… Ты что, Паша?
Он не откликнулся. Алый уголек, маячивший над его койкой, погас. Надежда Самуиловна доплела косу и растворила окно. Пахнуло черемухой. Где-то совсем близко защелкал соловей. Надежда Самуиловна постояла у окна, потом обернулась, прислушалась к сонному дыханию мужа и детей и, счастливо чему-то улыбаясь, улеглась сама.
Мирно дремлет древний город Лихвин на холме над тихой обмелевшей Окой. В пышной зелени фруктовых садов наливаются сладкими соками румяные яблоки, янтарные груши, бархатисто-лиловые сливы.
Посредине города — площадь. Заросший травой скверик. Бюст Ленина. Три-четыре деревянные скамейки. Вокруг площади несколько каменных домов старинной кладки со стенами в метр толщиной. В разные стороны от площади расходятся улицы, мощенные острым булыжником. А подальше тянутся кривобокие бревенчатые домишки. Разбитые дощатые тротуары хлопают под ногою прохожего. Козы щиплют траву вдоль заборов, за которыми буйно зеленеют обильные огороды.
Где-то кричит петух. Посредине улицы босоногие ребятишки по щиколотку в глинистой вязкой грязи пускают бумажные кораблики в колдобине с еще не просохшей от последнего дождя водой.
Не то город, не то деревня.
Без малого четыреста лет тому назад Лихвин был в чести. Грозный царь Иван Васильевич приказал укрепить его дубовым тыном и пожаловал лютой опричине, верной своей помощнице в борьбе с боярской крамолой. А когда настала великая смута на русской земле, когда князья и бояре, служилый люд и холопы поднялись на царя Василия Шуйского, кто ради власти, кто ради счастья и воли, а кто ради легкой наживы, Лихвин попеременно занимали враждующие рати. Жителям чинили они увечье и смерть, обиды и всяческое угнетение. Обезлюдел тогда Лихвин, разорился да так с той поры и не мог оправиться.
Читать дальше