Он меня видел все тем же Лешкой, которому, оторвав от своих детей, дал весной 1942 года белый спасительный кус зайчатины, жидкого мыла, которого учил калить и отбивать крючки, катать в сковороде дробь, подшивать валенки, распаривать и гнуть лыжи, плести из тальника морды, выживать во всех случаях жизни и быть тем более самостоятельным и твердым, чем опаснее положение, или, как теперь мы говорим, ситуация. И вот удивился, вдруг прозрев и увидев незнакомого ему человека, от которого еще неизвестно чего ожидать.
— «На ловкачестве хорошую жизнь не построишь!» — только и твердил все время. Председатель завкома! — морщась, сказал Егоров. — Не хочет видеть, что не ловкачи мы, а из каждого тупика ищем и находим выход. А он, ну как пень, уперся, и что бы, какое бы решение директора ни утверждали, он против! — Егоров нервно походил по крашеным половицам, сел и посидел молча, опустив в ладони лицо. — Вот чем я занимаюсь! — сказал он, подняв голову. — Я штатный толкователь действий нашего директора, который не может мне их предварительно объяснить! Потому что он импровизатор. Он импровизирует, действуя. А я импровизирую, объясняя его действия!.. В пять утра просыпаюсь от гнета. Зачем я сошел на берег?... Нет, — сказал Егоров, вставая, — надо возвращаться на пароход!
Мы вышли на крыльцо. После сумрака дома особенно праздничным, благостным, радостным глянулся тихий солнечный сентябрьский день.
Я обернулся к Егорову и успел его подхватить. Лицо его было неживым, с синевою. Губы серыми. Глаза куда-то ушли.
— Где валидол? — закричал я. — Или что вы там принимаете!..
Рука его еле-еле ползла по плащу. Я бесцеремонно полез по его карманам, нашел прозрачную трубочку, выбил таблетку и сунул ему в рот.
— Хорошо! — глубоко вздохнув, сказал он минут через пять.
Тем же вечером Поймалов по-соседски заманил меня в гости. Попросил зайти на минуту — как тут откажешься?
Домик у Поймалова был поменьше, чем тот, в котором я обитал, но — как игрушечка: обшитый в елочку вагонкой, выкрашенный яркой желтой краской, под оцинкованным белым железом, с цветными стеклышками в витражах веранды — сказка! От одного его веселенького свежего вида я с особой болью почувствовал бесприютность своих. Какие-то кочерыжки, сухие дикие стебли, дикость, заросли в огороде у нас, а тут с продуманной немецкой аккуратностью вот пуховая черная грядка виктории, вот молочный проблеск парничка, вот четким горбиком огуречная грядка, низкие шары молодых плодоносных яблонь — все в меру, разумно, и все явно дает надлежащий, сочный, дорогой результат. В своей повести я жал на бесприютность перевезенного на правый берег затона и теперь с некоторым беспокойством видел, что не все так, как я описал, не все! И среди бесприютности есть оазисы. И дворик чистый, и летняя кухня с раздуваемой ветром кисеей, и «Москвичок» красный из сарайчика мытым задом торчит...
Мы прошли в летнюю кухню. Там еще было трое. Это была, что ли, нынешняя твердь затона: все из рабочих, бугрящиеся плечами, среднего звена, уверенные в себе начальники: начальник механического цеха Артамонов, председатель поссовета, бывший шофер Драч, начальник рейда Камалов, старший брат Славы Грошева — Анатолий Грошев, начальник деревообделочного цеха, ну и сам Поймалов, начальник планово-экономической службы завода.
На середину стола водрузили потеющий от усердия самовар. Поймалов молча ходил вдоль раскрытой на летнее время стены, отводя рукой вдуваемую в наш уют кисею. Это созданное для вечернего отдохновения строеньице было чем-то новым для затона. Такой тяги к беспредельному уюту я раньше за затоном не знал. Красивый холодильник, ярко-красная, как бы игрушечная, газовая плита, большой телевизор на ножках, кресло-качалка и пестренькая, для внезапного сна, кушетка, — во всем этом было твердое к себе уважение. Когда кисею отдувало, я видел желто-розовые лоскутья хризантем, темный вал смородины, а над ним — на фоне протаявшего вечернего неба дубы.
Разговор шел, между нами говоря, странный.
Одобряли Курулина, но так, что его фигура становилась безусловно сомнительной.
— Много нарушений. Очень много, — с сожалением говорил маленький Камалов. — Даже папу Алексея Владимировича выгнал. Зачем так? Мы Андрея Яновича Солодова уважаем, его именем пароход назвать нужно, улицу назвать нужно. А издеваться зачем?
— Алексей Владимирович, наверное, пару слов ему хороших сказал? — уставился на меня глазами навыкате толстогубый, начавший жиреть Артамонов.
Читать дальше