— А ведь другие, Степанида, мне даром своих собак приводят. — Недобро усмехнулся. — Так что нужды особой нет. Я бы и просить тебя не стал, кабы не был он такой справный. Ведь ежли с умом к делу подойти, варить поэкономней, недели на три растянуть можно.
После этих слов Степанида чуть не в шею вытолкала его со двора и еще вдогонку долго кричала:
— Да ты меня хоть золотом осыпь — не отдам тебе кобеля. Лучше пусть его волки задерут или скорей на живодерню отправлю, чем в твою утробу…
С тех пор она возненавидела учетчика той лютой ненавистью, на какую только может быть способна такая добрая, миролюбивая и жалостливая женщина, как Степанида. Потому-то она с таким жаром вступилась за Серафиму, когда бабы намекнули на ее связь с учетчиком.
— Нашли тоже, к кому приклеивать. Что, Серафима дура последняя, что ли?
Доходили эти разговоры до колхозного правления или нет — не знаю; может быть, и доходили, да кто же будет обращать внимание на бабьи пересуды; отару тетки Симки пересчитывать не стали. А зимой, поближе к весне, ее даже вызвали в Абакан на совещание передовиков, откуда она привезла новенький мужской велосипед — премию.
Конечно, поведи себя Серафима по-иному, как бы хотелось шоболовским и чибурдаевскнм бабам, и они очень скоро простили бы ей то, что она стала «передовичкой». А им хотелось, чтобы в свободное от пастьбы время она не запиралась в своем доме за плотно занавешенными окнами, а часами бы стояла с ними на берегу и, прикидываясь простодушной дурочкой, смущенно оправдывалась: «Не знаю, не знаю, бабы, за что мне такая честь? Должно, ошибка какая-то вышла. Нешто пойти в правление да отказаться: мол, я не я, и хата не моя…»
Тут бы бабы стали наперебой уговаривать ее «не делать глупости», что никакой, мол, ошибки нет, что бабы завсегда лучше мужиков робили, а мужики всю славу и почет себе присваивали. Досталось бы тут, конечно, и «потомственному чабану» Сотке Костоякову, который только и знает, что по степи верхом носится, зайчишек травит, а собак сроду не кормит, до того заморил, что волки у них на глазах овечек таскают, а они только шерсть на костлявых хребтах топорщат да хвосты поджимают, а от зверя стараются в стороне держаться. Да разве Сотке Костоякову, заключили бы бабы, чабаном быть? Ему в табунщиках место.
И все это было бы верно насчет Сотки Костоякова: тихая, раздумчивая работа чабана ему была явно не по нраву, хотя и пас он здешние отары, как говорили, лет двадцать.
Желчный, насмешливый, всегда себе на уме, он ни с кем, кроме моего отца, не сходился для дружбы и не опускался до вражды. Никого не выделял, никому не оказывал уважения, ко всем относился одинаково — жестко и безразлично. И только в тех случаях, когда кто-нибудь попадал в какое-нибудь смешное или глупое положение, его темное сухое лицо оживлялось своеобразной улыбкой: узкие раскосые глаза совсем превращались в черные щелочки, а коричневые от табака крепкие зубы радостно обнажались. Как-то во время бурана Петруха Кочулоров привел в кошару половину отары, не заметив пропажу остальных, Сотка сказал тут же при нем, осклабясь:
— Это хорошо. Дураку любая беда на пользу. Полазишь по степи с неделю, пообшаришь все лога — умнее станешь.
Однажды молодой зоотехник его спросил:
— Это правда, что у тебя четыре ягненка пало?
— Не пали, а поколели, слава богу, — невозмутимо, почти презрительно ответил Сотка.
— Это как же слава богу? — недоумевал зоотехник. — Ты понимаешь, что говоришь? Не твои собственные — колхозные…
— Очень хорошо понимаю, — тем же голосом отвечал Сотка. — Какая польза колхозу худые головы держать? Перевод кормов, уход лишний. А все равно подохли бы. Так уж лучше сразу, пока потратиться на них не успели.
Этот довод зоотехнику показался убедительным, но все-таки он спросил:
— А как же я их списывать буду, умная ты голова?
— На волков спишешь, — с откровенным презрением сказал Сотка. — Не первый снег на голову.
Зоотехник с минуту молча смотрел в маленькое худое лицо чабана и сказал, усмехнувшись:
— Опять на волков? Сколько же можно? Уж и волков в степи не осталось, а все на них списываем.
— Мало ли что не осталось, — невозмутимо отозвался Сотка, — быть-то были, а сколько осталось — кто их считал?!
— Так совесть-то надо же иметь…
Сотка усмехнулся:
— Совесть? А с чем ее едят?
Что-то было такое даже в самой наружности Сотки Костоякова, что невольно влекло меня к нему. Все у него было маленькое: лицо, руки, ноги колесом. И если бы не широкие плечи, то его издали легко было бы принять за подростка. О росте и говорить нечего: нагайка, которую он днем и ночью, в степи и по деревне всегда носил через плечо, волочилась по земле. На широких сухих плечах маленькая голова его выглядела бы несуразно, но огромное воронье гнездо густых и жестких черных волос делало его маленькую фигуру внушительной и даже страшноватой.
Читать дальше