Далеко ли тут до краха!
Близко дальние края…
Ах, зачем сильнее страха
Гордость пьяная моя!
…К небу обративши лица,
Смотрит весь честной народ,
Как медлительная птица
В клюве жизнь мою несет.
1975
Ах, эти горы!
Лежбище женщин нагих,
Пышных матрон,
Чьи округлости к небу воздеты,
Волны горячих грудей
И провалы прохладных пупков,
Темные впадины
Тайных пещерных влагалищ.
Страстный владыка
Нисходит ночною порой
В чудный гарем
И ласкает прекрасных наложниц
И по утрам золотым
Не росою блистает трава —
Это семя Господне,
Животворящее семя.
В колыбели ладоней
К престолу отца вознесен,
Многократно умыт
Родовою тяжелою кровью,
Этот утренний город,
Бессмертный Иерусалим,
Этот вечный ребенок,
Рожденный великой любовью.
1.1977
Российским кулаком частенько троган,
Под жесткою опекою властей,
Живет у синагоги Яша Коган —
Мой друг старинный, тихий иудей.
В любой пивной ему найдется столик,
И в каждом вытрезвителе — ночлег.
Он — самый заурядный алкоголик
И самый превосходный человек.
В шестидесятых изгнанный с истфака,
Прошедший не один уже дурдом,
Живет он, как бродячая собака,
Своей хмельной судьбиною влеком.
Он грузчиком работает на складе.
Там мало получают, много пьют.
И работяги — ласковые дяди —
Его по дружбе Ваською зовут.
Июньским полднем в телогрейке прея,
Нетвердою походкою бредет.
Не принимает Яшу за еврея
Прохожий невнимательный народ.
В субботу мы стоим у синагоги,
Потом отходим выпить на часок,
И он уходит, добрый и убогий,
Колеблющийся, — словно волосок.
По улице Архипова, к Солянке
Бредет по самой кромке бытия
К своей последней неизбежной пьянке.
А к новой жизни улетаю я.
И все же нам дано одно наследство.
У трезвых сионистов на виду
Я выхожу из собственного сердца
И пьяным шагом от себя бреду.
Я сам себя навеки провожаю.
Прощай, Россия, — горькая любовь!
Я остаюсь — и я же уезжаю.
Я погибаю — и рождаюсь вновь…
Симпозиум московский по культуре,
Наверно, увеличит алию…
А Яша приложился к политуре
И пьет ее, как я уже не пью.
1976, Иерусалим
«Нелегко мне носить свое грузное тело…»
Нелегко мне носить свое грузное тело
На пятижды изломанном костяке…
Где ты, юность моя? Подразнила меня,
улетела…
Подхожу я все ближе к последней великой
Реке.
Нелегко мне носить свои скорби и боли,
Груз неправедно прожитых лет…
Где ты, счастье мое? Хрупкой ласточкой
реешь на воле,
Протянув за собою тончайший
пронзительный след.
До великой Реки я прошел полдороги.
Различимы ее берега.
В середине пути я впервые подумал о Боге.
Но — все ближе Река.
Но все ближе и ближе Река…
1976
Ревматизм
или о том,
как Сергей Петрович возненавидел Бориса Марковича
Сергей Петрович проснулся в томительном неудобстве. Лежал на занемевшем боку, всей тяжестью навалившись на сердце, под трудные его толчки медленно приходил в себя. Начал поворачиваться на спину… боль ударила коротко, прямым выпадом, через грудь в лопатку. Сразу заныло под мышкой, затухая, успокаиваясь, будто уходила волна, оставляя за собой впадину — слабость. И в тишине облегчения, пришедшей на смену боли, услышал Сергей Петрович чутким от испуга ухом тихий храп за стенкой, в квартире Бориса Марковича. И от этого тихого храпа неумолимо накатила вторая волна — раздражение, привычно подняла на гребень.
Сергей Петрович не любил Бориса Марковича. Не за мерзостный у того характер, не за выдающиеся по сравнению с ним, Сергеем Петровичем, успехи, не за что другое, конкретное. Не любил — и все тут. Сердцу не укажешь. Причины нелюбви терялись в глубинах коммунальной истории, и если бы кто-то вздумал раскопать наслоения прошлых лет, может, и причины бы не нашлось: рассосалась, растворилась, изошла ни на что за давностью времен. Но причина была, теперь уже неуловимая, бессознательная, давно не требующая доказательств, и застарелые обиды ныли, как при ревматизме. В пасмурную погоду, в неудачные дни, в дурное настроение…
Почти всю свою жизнь Сергей Петрович прожил в коммунальной квартире и почти всю свою жизнь безуспешно претендовал еще на одну, соседнюю с ним комнатенку. Семья росла, метров нехватало. Въезжали в заветную комнатенку разные жильцы, менялись, умирали, выезжали по улучшению, и с каждой такой переменой возрождались надежды у Сергея Петровича, и исчезали тоже с каждой переменой. Никого не устраивала эта жилплощадь, — маленькая, подслеповатая, со срезанным углом, — а Сергею Петровичу — предел мечтаний. Вела из его комнаты в ту, долгожданную, старая, давних времен дверь, но он ее не штукатурил, не оклеивал обоями, — все лелеял надежду, — и белое пятно на полосатой стене только раздражало его, бередило незаживающую рану. Последним въехал в комнатенку Борис Маркович со своей семьей, застрял в ней надолго, на многие годы, и на него перенес Сергей Петрович всю накопленную неприязнь, застарелые обиды неизвестно к кому. А тот все никак не выезжал — не получалось, да еще победно храпел за тонкой дверью, не давал спать по ночам, шумно реагировал на соседские упреки: «Разве это я храплю? Это горе мое храпит». Наконец, старый дом снесли, каждому дали по квартире, но волей злого случая они опять оказались соседями, и опять Борис Маркович победно храпит за стенкой. Будто ничего не изменилось! И не помогает даже толстый ковер, купленный для этой цели за большие деньги. И ничто уже не сможет помочь. «Разве это я виноват? Это строители виноваты: дай им Бог такого храпуна под боком».
Читать дальше