Давид Исаевич видел: немецкие мотоциклисты спускаются к мосту. У Давида Исаевича исчезли морщинки на лице: задумается, пожалуй, господин фон Клейст, когда ему доложат, что мост через Терек цел и невредим и даже не заминирован… И наши солдаты довольны: мост на своем месте — стало быть, по нему можно будет вернуться на свои вчерашние позиции…
Удар фашистов был намного сильнее, чем ожидал Давид Исаевич. Как обычно, они наступали и в воздухе, и на земле. Сначала налетели бомбардировщики, потом ринулись танки, целое стадо танков, за ними моторизованная пехота.
Выстоять было непросто, но батарейцы выстояли, подтвердив свое гвардейское звание.
Давид Исаевич и не заметил, что ранен. Правда, рана была легкая: осколок пронзил сапог и добрался-таки до кости, однако боли Давид Исаевич сначала не ощутил. А потому и не пошел в санбат.
Осторожно, как всегда в официальных кабинетах, Евдокия Петровна присела на краешек кресла.
Норшейн объясняла ей:
— Хотела сразу же после занятий сказать вам пару слов и отпустить ко щам. Испарились вы куда-то.
— Поругать в любое время можно.
— Зачем же ругать? Я испытывала удовольствие на вашем занятии. И студенты, по-моему, тоже. Это я ценю превыше всего. Что не радует, не может быть полезным.
— Щедро хвалите, — смутилась Евдокия Петровна. — К такому не привыкла.
— Будет и критика, — пообещала Анна Арнольдовна.
То, что удача Евдокии Петровны не случайна, — факт, и с ним нельзя не считаться. Здесь всякая подделка исключена. На практическом занятии всего не рассчитать, не предусмотреть всех неожиданностей. А их тут — тьма. Провести такое занятие — умение требуется немалое. И знания нужны, и вдохновение… Если они есть, то они есть и ничего не может их заменить. Но Анна Арнольдовна все же нашла некоторые огрехи.
— Нянькой ходите вокруг студентов, — помолчав, сказала она.
— Разве плохо видеть в группе всех сразу и каждого в отдельности? — возразила Евдокия Петровна. — Кому надо — помочь, кто заслужил — того поощрить. Третьего — пожурить. То есть тащить воз вместе с ними.
Норшейн сказала мягко, но убежденно:
— Студента надо меньше учить, необходимо, чтобы он сам, понимаете, сам побольше учился. Вот ваша сверхзадача.
— Мысль интересная, хотя и парадоксальная.
— В ней вся суть вузовской педагогики.
— Чтобы так работать, нужен особенный дар, умение зажигать сердца, призвание художественное, поэтическое…
— Голубушка, совершенно верно. Педагогика — это искусство прежде всего, и если она не искусство, то и не педагогика.
Евдокия Петровна вдруг перестала ощущать себя стесненной. Переменила положение в кресле, прислонилась к его спинке. Незаметно для себя, отвечая Анне Арнольдовне, увлеклась, поведала ей о своей юности, о стремлении учиться, которое невозможно было вовремя осуществить — отторгали ее, дочь священника, и из школы, и из техникума. С огромным трудом прорвалась она наконец на рабфак.
Норшейн не прерывала ее, хотела знать все. Она должна была знать все.
А Евдокия Петровна вслух вспоминала о себе, двадцатилетней, отважно перебирая давние события: вступительные экзамены в казанский пединститут, распутье — на какой факультет податься? Литераторы в приемной комиссии тянули к себе, математики — в свою сторону. И то, и другое манило. Гуманитарные науки все же пересилили. И привели к Давиду. Этот большеглазый однокурсник не сразу привлек ее внимание. Ей, к тому времени уже много пережившей, он поначалу показался мальчиком, может быть, младшим братом, хотя была она старше его лишь на два года. Но он оказался настойчивым мальчиком. Не устояла она. Появился Леонтик. Учебу так и не удалось завершить тогда. Не из-за сынишки, нет. С ним было ужасно тяжело, но он бы не помешал закончить институт. Война началась. Давид ушел в армию. Нужды хлебнули вдосталь. Пришлось бросить город, уехать в деревню. Хотя и там манна с небес не сыпалась: приходилось разрываться между школой и огородом.
Переведя дыхание, Евдокия Петровна, как-то вся расслабясь, неспешно продолжала:
— Тогда-то я и увидела, что природа явно не доработала, по крайней мере, нас, женщин, обделила: вместо четырех рук дала две…
Слушая Евдокию Петровну, Норшейн представляла себе глухую татарскую деревушку Узеево, вросшую в снег по брюхо избенку с единственным разбитым оконцем, заткнутым рукавом овчинного полушубка. Видела Анна Арнольдовна и растерянность учительницы, которой надо работать, русский язык преподавать, а ребятишки в классе не понимали ее, хоть реви, и она их тоже. Семью кормить надо — ни магазина, ни базара, да и денег не густо, а барахла, чтобы на продукты менять, и вовсе нет. Это потом Евдокия Петровна овладела татарским, а ее ученики по-русски заговорили, это после был огород, была картошка, было тепло, были письма от Давида и деньги по его аттестату. Несколько месяцев боялась Дуся почтальона — не несет ли похоронки. Весть от Давида пришла. Однако не с Запада, а с Востока. Оказывается, он где-то в Ясьве, за Тагилом — в лагере заключенных. Он — осужден. Замешательства хватило только на одно коротенькое письмецо: «Нет, нет! Быть не может. Не должно быть! Ты — преступник? Репрессирован?! Как же это? Растолкуй немедля. Мы в смятении…» Вслед за ним полетело другое: «Ничего не растолковывай. Я люблю тебя. Я твоя навеки. Сколько бы ни длилась наша разлука, буду ждать тебя. И Леонтик. Твоя беда — наша беда, твое горе — наше горе. Я слишком хорошо знаю тебя, чтобы хоть на миг усомниться в твоей честности. Я всегда гордилась тобой, воином, и сейчас уверена: невиновен ты. Крепись, мой милый, дорогой. Да минуют тебя все невзгоды, да сохранит тебя любовь моя…»
Читать дальше