— Скажите Хамадану, что земля умеет плакать. Только надо прислушаться…
— Нет, плачут только девчонки, — отшучивался Хамадан.
— Неправда, на войне и взрослый мужчина иной раз уронит слезу. Ну, если друг его умрет, уронит или не уронит? А земля, я сама слыхала, плачет. Может, вы никогда не лежали на земле во время боя? Вы много ездите, были в разных странах. Интересно, как ведет себя китайская земля, когда идет бой? Или что слышно на американской, если выйти в ихнее поле и приложить ухо к земле? Конечно, вам неудобно было, кругом иностранцы, но здесь-то вы спали в окопах. Даже в сказках написано: «И он приложил ухо к земле и услышал…» Первый раз я услышала ее здесь, под Одессой. Может, хорошо слышно только свою землю? Я боялась взрыва мины, упала, прижалась ухом. А еще очень страшно плачет она, когда идут по ней танки. Тогда я ждала, вот-вот они выползут…
Тарас вспомнил тот спор — смешной и серьезный — и ответ Хамадана:
— Мы просто, Нина, это по-разному называем. Я тоже много раз чувствовал, как она содрогается.
— И было вам жутко?
— Да.
Но когда они, все трое, говорили уже о другом, Нина неожиданно перебила:
— Нет, наверное, я еще что-то слышу, чего вы не слышите.
— Обязательно еще что-то, Нина. Каждый и слышит и видит по-своему, — заметил Хамадан.
Тарас припомнил все и сказал Хамадану:
— Трудная у вас профессия. Вы узнаёте так много людей, быстро входите в их жизнь. Запоминаете даже мелочи, как они курят или спорят. Потом жизнь вас сталкивает с ними еще и еще раз, они становятся вам дорогими. Вы узнали, как они дружат, любят, дерутся, а война так много отнимает, и безвозвратно.
Говорить было трудно, боль поднималась к груди, заполняла ее. Тараса лихорадило. Но в соседней палате лежала Нина: она молчала, терпела, уходила, и это было самым главным.
Сейчас оттуда пришел Хамадан. Тарас видел: Хамадан стесняется даже его, Тараса. Стесняется своих целых, здоровых рук, неизраненной головы и не понимает, что очень приятно смотреть на него, даже сейчас полного энергии, на него, который скоро зашагает к выходу из подземелья, чтобы наперекор всему снова встречаться с людьми на передовой.
У Хамадана в руках маленький сверток.
— Что тут у вас?
— Имущество Нины. Принесли сюда, а мне дал посмотреть Борис Варшавский. Сказал: «Она вам доверяла, вы уже писали о ней, наверное, не будет греха, если подержите в руках ее дневничок, ее любимую книгу». А вы как думаете, Тарас Степанович? — Хамадан медленно развернул сверток.
— Эту книгу я ей принес, — тихо сказал Тарас. — В Севастополе все получает особое значение, даже самые обыкновенные поступки. Так и у Нины. Она напоминала мне то Петю Ростова, то порой и Наташу, а вот умирает, как Андрей Болконский, многовато для одного человека, тем более для маленькой одесской девчонки, как она любила называть себя.
Да, он говорил о ней в прошедшем времени, это заметил и Хамадан. Горевал. Чувствовал ее присутствие за стеной, а все-таки говорил так — Нина уходила. Пот крупными каплями выступил у него на лбу.
Хамадан встал, крепко пожал руку:
— Поправляйтесь, Тарас Степанович. Я зайду к Варшавскому, буду читать, хоть и не спросил Нину — ведь она ничего не говорит. А я должен, должен написать.
В кабинете Варшавского на столе грудой лежат его записи, карточки. Хамадан примостился с краю. Он листает страницы ученической тетради, детским почерком в нее вписаны слова Толстого, песня приморцев, черновик письма.
Он берет в руки книгу: маленькую, пахнущую смазкой, исчерканную карандашом, всю в сочувственных надписях пулеметчика.
Нина согласна с офицером четвертого бастиона, она повторяла его слова в дневнике и здесь, на полях книги, восклицает:
«Правильно!»
«Как это верно!»
«И у меня было такое же чувство!»
И дальше бежала карандашная скороговорка — ответы Нины Толстому. Разговор с ним. Солдатский. И чуть-чуть на повышенных нотах, потому что ей очень многое хотелось сказать ему, участнику первой севастопольской обороны.
Ведь это тот же Севастополь, но уже и другой и, может быть, совсем другой, а все-таки тот же самый.
А Толстой более всего любил солдата: простого, прямодушного, ибо в солдате видел сердце, смысл народа своего.
Вошел на минуту Варшавский, озабоченный, сменил халат, наклонился над дневником Нины:
— Мы кромсаем тело, чтобы помочь, вы зондируете душу, чтобы ее увидели другие. Закончим войну, вам придется еще Мекензиевы горы свернуть, чтобы ничего не пропало и остались в живых Кедринский, Нина, Кудюра…
Читать дальше