Его не поражали следы разрушений. Их было даже меньше, чем он представлял себе там, вдали, за кольцом блокады. Разве он не приходил в ярость от страшной ненависти, злобы и горя, когда думал тысячи раз все о том же — о родном городе, о любимых людях, стиснутых тисками жесточайшей, небывалой осады?
Его поразила тишина безлюдных улиц, мерная поступь редких прохожих, сосредоточенная замкнутость их лиц — как будто все они знали что-то очень важное, чего не знает никто другой.
С уважением, с дрожью сострадания он отмечал уже обветшалые, ржавые баррикады, зоркие глазки бойниц в нижних этажах домов, девушек-милиционеров в белых перчатках, скупыми взмахами палочки направляющих нечастое движение машин и трамваев с простреленными стеклами… Он не узнавал свой родной город — так строг и спокойно суров был его новый, военный облик. И тогда он вдруг испугался, что не узнает ни матери, ни отца, ни Вики, что они тоже будут совсем иными и не будут знать, о чем говорить с прежним мальчишкой, ворвавшимся в их новое бытие из полузабытого, призрачного далека…
В памяти сразу встали все коротенькие неразборчивые письма Вики, и он с ужасом понял, что не знает о ней ничего. Какая она? Он ее помнил так, как помнят самого любимого в мире человека, — во всех подробностях, зная неповторимую прелесть ее лица, ее небольших серых глаз, обведенных темными, мохнатыми ресницами, ее забавных косичек школьницы, ее испачканных чернилами пугливых рук, — зная во всех подробностях, но никогда не умея увидеть ее с фотографической точностью, всю целиком… Вот мать он помнил. Стоило захотеть, и она вставала перед глазами точно такая, какою была на самом деле. И отец тоже. Даже его насмешливый голос звучал в ушах, будто он тут, рядом. Смешно, любого из товарищей по школе он помнил ясно, словно они и теперь постоянно торчали у него перед глазами. Он помнил и мать Вики с ее недоверчиво изучающим взглядом, с ее манерой неожиданно входить в комнату и смущаться оттого, что вошла, и драчливых братишек Вики, которых он ненавидел за то, что они вечно путались под ногами. Всех он помнил, всех, а ее лицо расплывалось, все подробности его никак не соединялись в целое. А вдруг он не узнает ее?
Пугаясь и не веря страху, он мчался к знакомому дому. Когда он готовился к атаке 17 января, он видел его перед собой, этот старый, облицованный гранитом дом, он рвался к нему… Очнувшись в медсанбате, он видел его, когда спросил, сам не зная, кто его услышит: «Прорвали?» Чей-то голос ответил: «Прорвали!» И тот же дом закачался перед глазами, когда он снова погрузился в забытье.
Дом был все такой же, только окна кое-где в фанере да из форточек торчат трубы времянок. Знакомая лестничная площадка, где он столько раз задерживался на минуту, прежде чем позвонить — не домой, а в квартиру напротив. Он и сейчас позвонил туда так же нетерпеливо, как прежний школьник… Потом стал стучать отчаянно, потому что ни единого звука не было в доме.
Легкие шаги возникли за дверью, эти шаги могли принадлежать только ей. Она открыла дверь и голосом, только ей одной присущим, с легкой певучестью спросила: «Вы к кому?» — и сразу вскрикнула, узнав, и втянула его в переднюю, и стала совсем рядом с ним, коротко дыша, подняв на него блестящие в полумраке глаза.
Нет, в те минуты он был очень молод, он снова был десятиклассником, юнцом, потерявшим дар слова. И потом, когда они сразу заговорили, все стоя рядышком в передней и еще не коснувшись друг друга руками, — он был тем же юнцом. Вдруг она обняла его, поцеловала в губы благодарным поцелуем и с непоследовательностью, которая всегда чаровала его и сбивала с толку, повернулась, убежала в комнату и что-то долго возилась там. Когда она снова открыла дверь, он увидел ее силуэт на фоне освещенной солнцем комнаты — она была маленькая, совсем тоненькая, как в восьмом классе.
— Я боюсь, чтобы ты увидел меня, — сказала она без всякой певучести, тихо.
Он вошел, пораженный ее странным голосом больше, чем словами, и она отчаянным движением тряхнула головой (так, как во время самых отчаянных школьных проказ) и повернулась перед ним к свету. Крупные слезы покатились из-под мохнатых ресниц, крупные, быстрые слезы. Она села на кровать, прижав руки к худенькой шее, и он вдруг сделал то, чего никогда не сделал бы прежний юнец, — опустился на пол, обнял ее колени и прижался к ним лицом. Потом ему было трудно понять, что так потрясло его, потому что, когда он снова взглянул на нее, она была так же прекрасна, как и раньше, даже лучше. Она похудела — нет, не то, она и раньше всегда худела за лето, — слишком много бегала и купалась, не умела толком ни выспаться, ни поесть, и ее мать жаловалась, что она слишком быстро растет. Она не похудела, а как-то вся уменьшилась, сжалась, и с лицом произошло что-то странное — сквозь девчоночьи черты проглядывала умудренность взрослого и уже утомленного человека.
Читать дальше