— Это свои, — сказал я ему. — По-настоящему «караул» не так кричат.
Грибов мы набрали порядочно, и Горький ножичком чистил корешки, ровно укладывая гриб к грибу.
— Вот люблю я грибы собирать, — снова сказал он, — и птиц еще люблю, певчих. Хорошо поют с весны, а теперь — нет, к осени дело. Листочки желтеют…
— Эх, отчего я не татарин! — вдруг сказал Горький.
— А зачем татарин? — удивился я.
— Люблю татар. Халат, тюбетейка, буза, жена послушная. Чего еще! Мало одной жены — бери другую. Хорошо!..
* * *
А вечером вышел спор.
Горький говорил, что если б он был царь, то запретил бы есть рыбу, гусей, дичь. Вообще — многое запретил бы…
Не слыхал я всего, о чем спорили, — бегал на кухню приготовлять ужин: там варили уху, жарили рыбу, цыплят, гуся.
Артист что-то говорил, что, будь он царем, у него все бы знали иностранные языки. Но говорить — не смей, говори только по-русски и знай русский язык. Он всех богаче. Всякую штуку объяснить можно только по-русски.
— И ты бы у меня не такой бы веселый был! — строго сказал мне артист, когда я вошел в комнату.
Долго спорили гости. Серов лежал на тахте, в стороне, и слушал.
Когда подали ужин, гости сели за стол и забыли, что жареную рыбу есть нельзя, — жестоко, а ели всё — и рыбу, и грибы, и цыплят, и гуся.
И как-то повеселели.
Серов, всегда мало говоривший, вдруг сказал:
— Алексей Максимович, вот когда бы вы были царем, то при вас все-таки с неделю кое-как прожить было бы можно, а вот когда бы вы маэстро — то минуту б не продышать…
— Да, шибко строги, — сказал Василий Княжев, мой слуга, приятель-рыболов, и пошел к дверям.
— Куда ты? — крикнули мы.
— Да вот пойду, сеть на ночь поставлю. Завтра к утру раки попадут. Господин артист раков любит.
— И я пойду, и я пойду, — закричали гости и стали поспешно вставать из-за стола.
* * *
Начало сентября. Ночное небо все в звездах. Тишина. Река темная, тихая.
В деревне, на горе, горел один огонек в избе. В нем был приют, надежда и покой.
— Бедное селение, — сказал Горький, — огонек горит, а давно бы, если б не было эксплуататоров, был бы здесь каменный дом у каждого.
— Ну и тощища… — сказал Серов.
— Может, и не скучали бы, — сказал Василий Княжев, залезая в воду ставить сеть, — ну, раков, уж верно, не было бы…
* * *
Все прошло, улетело. Уж нет гостей моих. А калейдоскоп поворачивается, и сменяются картины жизни. Картины не новые, порой страшные и ненужные…
На всей нашей тайной земле во многих глазах блеснут ныне слезы и смутится душа. Умер мировой артист, певец, художник русский, Федор Иванович Шаляпин.
Какое горе!
И скажем мы: мы жили, слышали и видели гения земли Русской. Это ли не гордость была наша, не наша слава?
Умер Шаляпин… Зачем, и как рано?..
* * *
Я вижу его юношей. Какое веселье! Как будто этот юный богатырь наполнен солнцем счастья, неудержимым смехом, радостью жизни. Не умолкая, говорил Шаляпин всякую ерунду, анекдоты, остроумно передразнивая окружающих, кстати, и себя, и друзей.
Помню и первую встречу его с Саввой Ивановичем Мамонтовым на 25-м году в Петербурге у Донона [134] Донон — ресторатор в Петербурге.
за ужином, рассказы о том, как надо петь, как учат режиссеры, — рассказы, полные юмора и таланта.
Мамонтов был восхищен молодым Шаляпиным. Дирижер его театра Труффи любовно и дружественно отнесся к молодому Феде, чуя и понимая его исключительную музыкальность и красоту его восхитительного тембра. Судьба Шаляпина была решена. Мамонтов отошел от итальянских опер и для Шаляпина поставил в Частной московской опере все русские оперы, где были для него партии.
Меня удивляло, что Федор Иванович, почти все время проводивший с нами, со мной, Серовым, Врубелем, Мамонтовым, никогда как будто ничего не учил, — я не видал в руках его клавира. Только однажды как-то пробежал глазами ноты перед репетицией, на которую, кстати, и опоздал. А смотришь — на генеральной репетиции поет не только свою партию, но и за хор, и за других певцов. Прочитав один раз партитуру, он запоминал все…
Я видел, как его любил и восхищался им всегда Труффи. Он говорил Мамонтову: «Это особенная человека, это настоящая таланта».
* * *
…На сцене стоял камень, вечный камень. Он был сделан вроде как изголовье. Этот камень ставили во всех операх. На нем сидели, пели дуэты, на камне лежала Тамара, в «Русалке» — Наташа, и в «Борисе Годунове» ставили камень.
Читать дальше