Тревога родилась во сне. Что-то снилось ему неприятное, даже тревожное, но что это было, припомнить так и не смог, оставалось лишь смутное ощущение опасности.
Плетюхин, с открытым ртом, густо храпел во сне, втягивая ноздрями воздух и выпуская его из себя с такой сокрушительной силой, что одетые пеплом угли в дотлевавшем костре вновь занимались млеющим жаром, а легкий летучий пепел вздымался столбом.
Но вот его храп стал тише, перейдя в голубиное воркование, и Ухваткин почувствовал, как за ним наблюдает внимательный глаз. Тотчас же обернулся, чтобы поймать этот взгляд, но глаз уже был прикрыт, а Плетюхин храпел пуще прежнего.
Вот откуда она, тревога! Да и вчера ведь он замечал, как Плетюхин посматривал на него подозрительно… Неужели он знает?..
И вдруг убеждение, что тот знает все, охватило его с непонятной, непререкаемой властностью. Он пытался его отогнать, урезонить себя: ну откуда же он мог знать?! — но оно укреплялось в нем все сильнее. Плетюхин ведь был в артели первым ее председателем и теперь вот никак не может простить, что именно он, молодой, занял вдруг его место.
Сделалось как-то не по себе, заныла душа. Он пристально стал наблюдать за Плетюхиным, не сводя своих глаз с его переносицы, надеясь перехватить его взгляд.
Меж крутыми бровями Плетюхина умостился комар и, погрузив свое тонкое жало в плоть своей жертвы, самозабвенно высасывал солоноватую кровь. Он сидел уж давно, насосался, огруз налитым кровью задом, но все никак не мог оторваться, пользуясь безнаказанностью. Плетюхин спал беспробудно, иначе давно бы почувствовал и согнал комара, но и это не сняло сомнений. Напротив, стало казаться, что знает об этомне только один лишь Плетюхин, а знают все в мастерских и даже в селе. Знают, что именно он, Ухваткин, предал Кузьму Лубкова, лишил его безупречного имени и обрек неизвестно на что…
Так, с болевшей и изнывавшей душой, и промучился он до утра, до восхода.
Приехав домой, Сашка установил для себя твердую норму: в день писать по этюду. И вот теперь ежедневно, подхватив свой этюдник, с осьмушкой махорки иль пачкой легкого табаку шел к соседней деревне, на гумна, писать сараюшки, или отправлялся на Волгу.
В детстве, когда еще жили в деревне, он очень любил волжский этот поселок с шумным его базаром и ярмаркой, с перевозом на Волге. Жила здесь тетка отца Лизавета Петровна с семьей. Каждое лето, в июле, она приходила к ним в гости в деревню на праздник, на Серьгов день, а на Успенье, в конце августа, приглашала их в гости к себе.
В торжественный день Успенья, нарядившись с утра, отправлялись они всей семьей до перевоза, до Волги. Впереди шел отец, чисто выбритый, гладко причесанный, в черной суконной паре. Большие крестьянские руки его в корневищах бугристых вен, раздавленные работой, торчали из обшлагов нового пиджака словно рачьи клешни. На запястье, на левой, блестели часы с решеткой. Мать в белой праздничной кофте с газовым пышным бантом на груди торжественно выступала следом, зажимая в одной руке свернутый мышкой чистенький носовой платочек, другою вела за ручонку белоголовую Феньку. Сашка с младшим брательником Коськой топали сзади и затевали частенько возню, осаживаемые строгими взглядами матери. На Коське была матроска с синим воротником и черные трусики, он же, Сашка, шагал в милистиновыхдлинных штанах и в дымчатой, с поясом, новой рубахе, надетой прямо на голое тело и неприятно кусавшей.
Переехав Волгу на лодке, вместе с другими чинно шествовали улицами поселка, вежливо кланяясь каждому встречному, как учила их мать.
А вот и дом тетки на склоне крутой приволжской горы, один уже вид которого всегда вызывал у Сашки волнение, предчувствие близкого праздника.
Шумная встреча при их появлении, объятия, поцелуи. Пока накрывается праздничный стол, их, ребятишек, кормят на кухне сладким компотом, плюшками, пирогами и отпускают гулять на ярманку. Мать наказывает, чтобы Сашка не отпускал от себя младшенького и чтобы оба с Коськой они не зевали по сторонам, не считали ворон, а то, не дай бог, затопчут в толпе или попадут под лошадь…
И вот, крепко зажав в своей потной ладошке ручонку младшего брата, Сашка вел его мимо фабричных ворот, увалисто, косолапо шагавшего, вдоль забора с шеренгой слепых и нищих с запрокинутыми к небу пергаментными ликами, с протянутыми ладонями. Под ногами у многих — шапки вверх дном, засаленные картузы и фуражки, куда сердобольные христиане кидают медную мелочь. Лики слепцов исковыряны оспой. Гноящиеся лунки вместо глаз, гнусавые голоса…
Читать дальше