— Но о них говорится так мало!
— Страсти тут никому не нужны, — отвечает маркиз.
Жан быстро учится. Две недели — и язык салонов уже не чужой для него. Он знает все его изгибы, все суставы, всю физиологию. Умеет безошибочно предугадать, когда в беседу вплетется смех, который связывает фразы не хуже слов. Новые для него устные средства. Он наблюдает, подражает, мысленно обкатывает реплики, но вслух не произносит — свой голос у него еще не прорезался. Так, думает он, змеи меняют кожу. В Пор-Рояле он никогда не слышал смеха, если не считать их с маркизом шуточек; разве что кто-нибудь из монахинь иной раз засмеется вдалеке; но в школе, из учителей — никто. Он пробует, закрыв глаза, вообразить, как смеется Лансло, или Амон, или тетушка. И не может.
Однажды вечером в салоне затеяли какую-то игру, гости уселись в расставленные по кругу кресла, и, глядя на этот блестящий кружок, Жан вспомнил о другом — беседке Уединения. Здесь свет и тепло, там полумрак и сырость, здесь забаная перепалка, там угрюмое молчание. Всем людям жизненно необходимо собираться вокруг какого-нибудь центра, подумал он.
— О чем задумались? — спросил маркиз. — Вы словно нас покинули.
— Мне вспомнился тот вечер, когда вы рассказали мне о Жаклине. В Уединении.
— Вы все еще за это сердитесь?
— Нет. Просто я пытаюсь представить себе Жаклину в этой гостиной, в другой жизни, которая могла бы у нее быть.
— Была бы она в ней счастливее?
— Или несчастнее?
Договаривать, спорить они не стали, а включились в другой, порхающий в салоне разговор. У Жана не сходит улыбка с лица. Отражение нового темпа и ритма, в котором теперь бьется его сердце. Ни древние авторы, ни молитвы не порождали в нем такой воздушной легкости, с какой он летал по улицам Парижа и вприпрыжку взбегал по лестницам. Так пена волн накрывает скалу, говорит он себе и думает, что в каждом существе, должно быть, есть скала и пена.
— Ваша участливость, мадам, сравнима только с вашей нежностью.
Он отвесил этот комплимент, первый, который решился высказать публично вслух, жене кузена, очень любезной и внимательной к нему.
Все восхищаются, как он разносторонне одарен, как быстро перешел с Плутарха на галантные остроты. Только Шарль посмотрел на него сокрушенно и тут же зашептал:
— Вы сами себя слышали?
— Вам не понравилось?
Маркиз усмехнулся.
— Вы, верно, нездоровы, Жан.
— Да оставьте меня, сколько можно!
В тот вечер Жан решил: надо поскорее отделаться от маркиза, чьи навязчивые укоры не дают ему стряхнуть серьезность. Ему-то самому все дозволено — он маркиз. А Жану все эти придирки, словно гири на ногах, не дают идти вперед. Пусть до сих пор Шарль был его вожатым, но довольно! Больше он ему не указ.
У Шарля в глазах поселилась печаль. Однажды утром он стучится к Жану в дверь. А тот не отзывается.
— Важная новость, Жан!
— Зайдите через час.
— Речь идет о кончине.
— Выдумываете невесть что, лишь бы мне помешать!
Жан злобно открывает дверь. Маркиз дает ему письмо от своего отца — умер Антуан Леметр. Жан падает на стул.
Но через минуту говорит маркизу:
— Горе не сразу разгорается. Мне даже не хочется плакать.
Его мысли в смятении. Чтобы постичь, какая пропасть отныне отделяет тебя от умершего, нужно время. Еще сегодня этот человек совсем рядом, а завтра — так далеко; разум не успевает понять, ему нужно привыкнуть. Слезы скорби приходят днем позже. А в первый день их нет.
— Право, не перестаю вам удивляться.
Маркизу досадно, что его утешения не понадобились.
— Мне нужно работать.
Жан вновь берется за перо, но у него дрожит рука.
Он записывает все, что помнит, из Квинтилиана, из Тацита и думает о книгах учителя, которые он несколько месяцев хранил в замке. «В них я и дальше буду жить, но последнего, кто называл меня сын мой , я потерял».
Слезы выступают на глазах, мучительные, потому что пробиваются сквозь барьеры, но приносящие облегчение. Застывшие глаза оттаяли, вновь обрели подвижность. Значит, бывает иногда, что слезы скорби приходят в тот же день.
В гостиной, все в том же кружке, он избегает сочувственных взглядов, даже взгляда кузины. Держится как обычно, хотя весь день, как раньше, впитывал язык Квинтилиана. Мысли скачут в голове. Его язык — язык трибунов, которым не заговорить всем этим людям. Язык владык, который Леметр хотел привить ему с детства, — ему, в ком нет ни капли знатной крови. Прямой и точный, предназначенный не угождать, а побеждать, не то что салонный язык, который виляет, пыжится, сюсюкает. Никто здесь не рубанет напрямик, все как-то уворачиваются. Важно не доказать свою правоту, а понравиться, особенно дамам. В тот вечер Жан вернулся, утомленный мельтешением двух музыкальных партий, перебивающих одна другую: тяжкого звона мечей и хрустального смеха кузины.
Читать дальше