У него имелись друзья. Не реже двух раз в неделю они встречались и беседовали друг с другом. Все же прочее оставалось для него не более чем средством постижения загадки бытия. По ряду обстоятельств Октавио приходилось иногда посещать общественные столовые. Не исключено, что именно по этой причине, начиная еще с двадцати лет, ему повсюду сопутствовал едва уловимый запах столярного клея. С ночлежками, где бывал Октавио, дело тоже обстояло неладно: он почему-то всегда ложился спать в таком месте, где ему потом на протяжении всей ночи неизменно снились двое клоунов.
Когда Октавио задавали вопрос о том, как его зовут, он отвечал колеблясь и мешкая, как будто бы называл не свое собственное имя, а имя совершенно иного человека, которого могли звать и не Октавио. Подчас, когда у него интересовались, чем он собственно занимается, Октавио отвечал: «Да я теперь как-то не у дел», даже не постигая того, что его ответ содержал извечную истину.
Из всех, высказанных им в течение жизни афоризмов, наиболее примечательным явился следующий: «Мысль — это дорога к самому себе». Однажды он изрек его среди друзей, но настолько безучастным голосом, что афоризм, подобно ему самому, оказался «как-то не у дел». И Октавио наверняка забыл бы о том, что некогда его изрек, если бы пару лет спустя, трудясь над Аристотелем, не обнаружил его и не признал за свой.
Два года тому назад, по второй неделе октября, Октавио внезапно пришел к выводу, что его жизнь ущербна, поскольку он не сумел совершить даже одного-единственного преступления. И тогда Октавио всерьез задумался о смысле своего существования. «На первый взгляд все обстоит замечательно, — заметил он себе — Вполне возможно, что я даже недурен собой. Но дальше-то что?» Этот вопрос он задал себе в понедельник. А двумя неделями позже, в последний день октября, кто-то из друзей Октавио протянул ему пачку сигарет. И он произнес: «Благодарю. Сегодня я намерен курить свои». И в следующий же миг, находясь в окружении друзей и уже заждавшихся его мертвецов, он изящно прикурил от динамитной шашки.
И одарили его смертью, что милостынью, и бросили в гроб ничком, дабы не удалось ему выползти оттуда, по крайней мере, до конца грядущего года. А он взял да и остался живым, причем самым возмутительным образом! Он был облачен в свой ветхий, покрытый заплатами сюртучок, и к тому же водрузил себе на голову цилиндр, некогда новехонький и сияющий, подобно черному зерцалу, однако ныне весь вываленный в опилках, кукурузной муке и разном мусоре, да еще вдобавок и с разошедшимися швами; создавалось впечатление, что цилиндр как будто обернут невесомой пеленой измождения. Как давно уже стало обычным на мероприятиях подобного рода, наименее значительным лицом среди собравшихся для бдения подле гроба является именно тот, ради кого, собственно, все и собираются, — то есть, усопший. Но на сей раз случилось так, что внезапно появился черт. Самый обычный черт, чьи плоть и кровь были пропитаны и смешаны с вином. Черт незамедлительно водрузил в центре зала целую батарею принесенных им с собою бутылей. Помимо этого он прихватил аккордеон, а сам с головы до пят был увешан мириадами крохотных блистающих зеркалец, отражавших в многократном умножении все дни карнавала, число которых доходило до трех сотен. Ну, покуда черт выплясывал себе неведомый танец, невероятно медленный и сверх меры доброжелательный, никому и в голову не пришло рыдать. Но время шло, и, в конце концов, у кого-то лопнуло терпение и он вскричал в сердцах:
— Да бери же ты его скорей!
И немедленно собравшиеся плакальщицы непристойно заголосили до неприличия фальшивым фальцетом. Эти женщины-плакальщицы были мускулистыми и широкоплечими особами, и за их жирными черными губами нет-нет, да и посверкивали золотые зубы. У каждой из плакальщиц в волосах было воткнуто по одной гвоздике, уже успевшей с воскресенья благополучно увянуть и засохнуть, но по-прежнему торчавшей из-за уха наподобие некой дикорастущей сережки, почему-то не источавшей совершенно никакого аромата. Но что там цветы — в подобном зале уже ничто не могло источать аромат, поскольку и над приплясывавшим чертом, и над звоном бубенцов, и над хриплыми стенаниями женщин, кому было суждено всего-то двенадцать часов спустя вновь обратиться в мужчин, — надо всем этим непроницаемым и кислым туманом застыл запах поглощенной водки, поглощенной в праздном ничегонеделании и разгуле.
Читать дальше