Таким положение вещей оставалось до середины июля, затем наметились некоторые перемены. Однажды Пеле вернулся домой вечером на час позже, чем обычно, явно во хмелю – случай для него небывалый; ему были присущи кое-какие худшие недостатки его соотечественников, но вместе с тем он обладал одной из наиболее редких среди них добродетелей, то есть был трезвенником. Но в тот раз он так нагрузился, что переполошил всю школу (кроме учеников, дортуары которых находились над классами в здании, куда не долетал шум из дома), яростно звоня в колокольчик и требуя, чтобы ему немедленно подали обед; решив, что сейчас полдень, хотя на колокольне только что пробили полночь, он яростно разбранил слуг за нерасторопность, осыпал упреками бедную старуху мать, посоветовавшую ему лечь в постель, и, беснуясь, понес всякий вздор о «le maudit Anglais, Creemsvort» [100]. Я в то время еще не ложился, засидевшись над немецкими книгами; услышав снизу шум, я отчетливо различил голос директора, непристойно искаженный возбуждением. Приоткрыв дверь, я узнал, что он требует, чтобы «Creemsvort» привели ему немедленно, дабы он, Пеле, перерезав ему горло на обеденном столе, отмыл дьявольской британской кровью свою запятнанную честь. «Либо спятил, либо пьян, – решил я, – в любом случае старухе и служанкам без мужской помощи с ним не справиться». И я решил сразу же спуститься в столовую, где увидел Пеле, шатающегося, со «взором в возвышенном безумье» [101], – славное зрелище он собой являл, казался одновременно и болваном, и сумасшедшим.
– Идемте, месье Пеле, – позвал я, – вам лучше лечь в постель. – И я взял его за руку.
Конечно, его возбуждение только усилилось при виде того, чьей крови он жаждал, он яростно кинулся в драку, но пьяный не соперник трезвому, и даже не будь Пеле пьян, крепостью сложения я превосходил своего потасканного противника. Сначала я заставил его подняться наверх, потом уложил в постель. Все это время он не переставая сыпал угрозами, хоть и путаными, но отнюдь не бессмысленными, клеймил меня, как коварное отродье вероломной страны, и в то же время предавал анафеме Зораиду Ретер, эту «femme sotte et vicieuse» [102], которая, потакая своей похоти, кинулась на шею беспринципному авантюристу; последнее заявление он подкрепил яростным ударом, предназначенным для меня, но не попавшим в цель. Я оставил его в бессильных попытках выпутаться из-под одеяла, которым я накрыл его и подоткнул с боков, на всякий случай повернул в двери ключ и вернулся к себе в полной уверенности, что Пеле никуда не денется до утра, а мне хватит времени беспрепятственно сделать выводы из только что увиденной сцены.
На этот раз не было никаких сомнений в том, что директриса, уязвленная моей холодностью, околдованная пренебрежением и распаленная верной догадкой, что я предпочитаю ей другую, угодила в сети, которые сама же и расставила, попалась в ловушку той самой страсти, которой стремилась опутать меня. Располагая этими сведениями, по состоянию моего работодателя я сделал вывод, что у его возлюбленной переменились чувства, – точнее, наклонности: чувства – слишком глубокое и чистое слово для той, о ком идет речь, – и она дала понять Пеле, что место в ее сердце теперь занимает не он, а его подчиненный. Не без удивления я обнаружил, что это выглядит лестным для меня; Пеле с репутацией его школы был настолько удобной и выгодной партией, а Зораида – настолько расчетливой и своекорыстной, что мне оставалось лишь гадать, как удалось личным предпочтениям одержать в ней верх над расчетом; тем не менее из слов Пеле было ясно, что директриса не только отвергла его, но и позволила себе выразить симпатию ко мне. Одно из пьяных откровений Пеле звучало так: «Польстилась, шельма, на твою свежесть, сопляк! Мол, манеры у тебя благородные – так она называет вашу чертову английскую церемонность. А уж нравственный-то какой, только поглядите! Des moeurs de Caton a-t-elle dit – sotte!» [103]Прелюбопытное создание, должно быть, эта Зораида, думал я, если вопреки выраженной природной склонности переоценивать значение богатства и положения в обществе сардоническое пренебрежение со стороны нищего подчиненного произвело на нее более глубокое впечатление, чем самые лестные ухаживания преуспевающего директора школы. Я невольно усмехнулся, но, как ни странно, хотя мое самолюбие было польщено неожиданной победой, лучшие чувства во мне она не затронула.
На следующий день при встрече с директрисой, которая нашла способ столкнуться со мной в коридоре и стремилась обратить мое внимание кротким взглядом и смирением, достойным илота, я понял, что не только любви, но и жалости не испытываю к ней. Коротко и сухо ответить на вкрадчивые вопросы о моем здоровье, сдержанно поклониться и пройти мимо – все, что я мог; как и прежде, в то время и немного погодя присутствие директрисы и ее манеры производили лишь один эффект: оттесняли все, что есть во мне хорошего, и пробуждали во мне все дурное, порой изнуряли, но неизменно ожесточали мое сердце. Я видел, что ущерб нанесен, и бранил себя за это. Я всегда ненавидел тиранов, но едва заполучил самозваную рабыню, как медленно, но верно начал превращаться в того, кто мне был ненавистен! Какое-то низменное удовольствие доставлял этот приторный фимиам, который неустанно курила привлекательная и еще довольно молодая поклонница, в самом переживании этого удовольствия был раздражающий оттенок деградации. Пока она раболепно вилась вокруг меня, скользила, крадучись, я чувствовал себя и варваром, и пашой-сластолюбцем. Иногда я терпел ее подобострастие, другой раз порицал его. Но и мое равнодушие, и моя резкость в равной мере служили росту зла, которое я хотел искоренить.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу