После проповеди городского проповедника носилки с телом усопшего внесли в Городскую синагогу и поставили на стол для чтения Торы на биме. Один за другим на биму стали подниматься седые раввины и главы ешив. Их руки и голоса дрожали, спины сгибались, глаза слепли от слез, лбы искажались морщинами. Это были старцы, изможденные тяжким трудом служения Всевышнему и изучения Торы. Говорили они с плачем и рыданиями, с причитаниями и жалобами. Один из выступавших оплакивал честь Торы, павшую в нашем поколении. Он говорил о евреях, которые посвятили себя изучению Торы и голодают, о пустующих синагогах. Другой клеймил партии, часть которых имеют свои собственные догматы веры, отличные от тринадцати принципов «Я верю», сформулированных Маймонидом [293] 13 принципов веры — основные постулаты иудаизма, сформулированные в XII в. Маймонидом. Каждый из этих принципов начинается словами «ани маамин» («я верю»; др.-евр. ).
; у них есть свой собственный, иноверческий, по сути, кодекс «Шулхан орух», отличный от законов книги «Шулхан орух», полученной нами от предков. Третий уделил основное внимание преследованиям евреев. Однако каждый из этих проповедников начинал и заканчивал свою речь Светочем Изгнания, учителем нашим Мойше-Мордехаем га-Леви, свет которого теперь погас, отчего в мире стало темно посреди бела дня.
— Тора, Тора, что будет с ней? [294] Вавилонский Талмуд, трактат «Брахот», 35:2.
— всхлипывали старые раввины и главы ешив, и вся переполненная Городская синагога всхлипывала вместе с ними. Зажженные лампы изливали оранжевый свет, слепивший залитые слезами глаза. Мокрые лица и бороды блестели, как влажные камни в пещере. Так продолжалось, пока даже стены не покрылись испариной и лампы затянул желтоватый туман. После надгробных речей ученики покойного подняли на плечи накрытые черным погребальные носилки. Кто-то зарыдал так громко, что, казалось, раскололся высокий потолок:
— И было, когда поднимался ковчег в путь, говорил Моисей: восстань, Господи! [295] Бемидбар, 10:35.
Снова поднялся плач. Он поднимался, как волна, до самых окон переполненного женского отделения синагоги. Только протолкнувшись на улицу, провожавшие гаона в последний путь смогли перевести дыхание, вытереть вспотевшие лица и поговорить между собой.
— Мы знали, знали — и все-таки не знали, кто он, наш раввин. Приезжие раввины из других городов должны были нам сегодня об этом рассказывать. У Гродно больше не будет такого украшения!
Казалось, улицы вокруг синагогального двора раскачиваются от тесного, похожего на половодье людского потока. Когда ученики с погребальными носилками на плечах подходили к углу, лавочники по обе стороны улицы бросились поспешно закрывать свои магазины. Дорога на кладбище была долгая, а на кладбище снова долго выступали с речами раввины, но с каждой пройденной улицей толпа прибывала, как вода в паводок. Старые мудрецы Торы медленно вышагивали в окружении своих свит — детей и учеников. За ними широкими рядами шли городские обыватели. Вокруг пустого, запряженного двумя лошадьми катафалка, ехавшего позади, жались мелкие лавочники и ремесленники с немым страхом в глазах, как будто боялись оставаться на этом свете без ребе. Вдоль тротуаров стояли молодые люди в фуражках, женщины в легких летних платках. Нерелигиозные молодые люди тоже покрыли головы и стояли так, пока похоронная процессия проходила мимо них.
Гродненская раввинша Сора-Ривка шла прямо за погребальными носилками в сопровождении жен городских даянов. Голова ее была покрыта черной шалью. Ее смертельно бледное лицо казалось потусторонним. Все то время, пока произносили надгробные речи, от нее не слышали ни единого всхлипа. Из ее омертвевших уст не раздавалось ни звука. Женщины усмотрели в этом дурной знак: значит, она будет плакать потом, и один Бог знает, когда еще перестанет. Сора-Ривка действительно ждала, пока это мучение с похоронами и надгробными речами наконец закончится и она останется одна, совсем одна. Тогда она сможет сидеть дома и плакать, приходить на свежую могилу мужа и плакать, и на заросший травой холмик на могиле своей дочурки она тоже сможет приходить и плакать. Она придет поплакать и на могилы своих родителей, дедов, бабок, прадедов и прабабок. Половина кладбища уже ее. А когда у нее больше не останется слез, она будет молчать. Пока ее муж был жив, он принадлежал и ей тоже. Теперь он принадлежит городу, всему миру, но не ей. Те, кто произносил надгробные речи, говорили о гениальности ее Мойше-Мордехая в изучении Торы, о том, что с его смертью осиротел весь мир, но о том, что сам он выглядел как маленький сиротка, когда умерла его единственная дочь, об этом никто не упомянул, и никто этого даже уже не помнит. Если бы ее муж был тем, кем мечтал стать ее отец, — столяром, он бы принадлежал только ей и их дочери, и когда та была жива, и после ее смерти.
Читать дальше