Ты первейшая самая, пусть неживая,
далекая – только куда тебе деться?
Из тысяч единственная, родная...
Ждет отец твой...
Доченька, далекая дочка,
пусто, пусто вокруг, уныло,
сердце мое кровоточит,
сердце ждет... ничего не забыло.
Ведь не совсем умерла ты:
мы же вместе трудиться будем.
Все исполню, что обещал когдато:
понесу стихи свои людям,
стихи одарят их любовью, силою,
заставят верить и улыбаться,
хоть нелегко мне, доченька милая,
идти и под тяжестью строк сгибаться...
Страшной птицей ночь надо мной кружится,
сердце терзает в клочья.
Оторву, оторву я крылья у птицы,
вырвусь, вырвусь из мрака прочь я.
Мое сердце – сердце из плоти —
изучили врачи отлично.
«До ста лет, бог даст, проживете», —
обещают они привычно.
Мое сердце, скорбью больное,
одному лишь подвластно чувству:
мне одной не хватает, одной лишь,
без которой в комнате пусто.
Где любимые, где? Не слышу я
зова их... только тишь полночная.
А быть может, слеза, повисшая
на ресницах, – умершая дочь моя?
То к паденью, то к взлету стремится
сердце-маятник... влево... вправо...
И твердят мне люди-тупицы:
слава.
Для других пусть трелями дробными
славит жизнь соловей на ветке,
я бы умер, только бы дрогнули
Анкины веки.
Мама, я никогда не верил в приметы:
в черных кошек, в день понедельник,
в число тринадцать,
но порою охватит такой пустотой беспросветной,
с какой не пришлось еще знаться.
Мама мышей ненавидела. Вида паучьего
Анка, я помню, не переносила,
а я тишины выносить не умею... измученный,
брожу среди белого дня, без силы.
Иногда мне бывает еще чуть-чуть тяжелее,
чем вытерпеть сердце людское может,
тогда я думаю: неужели
эту горечь придется испить мне тоже?
Трудно мне на могилу Анки собраться,
можно в такси, но вот ведь несчастье:
на пути понедельники, числа тринадцать,
кошки траурной масти...
Нет, я ведь материалист, не верю приметам,
они для меня ничего не значат.
Но только усядусь в сторонке где-то —
плачут слова мои, плачут.
Разбудил хорошего поэта,
был чуть-чуть под хмельком я;
пошла про меня слава эта:
звоню по ночам к знакомым.
Разбудил с намерением добрым
и стихи положил около,
сказал ему: «Друг, будь добрым,
вглядись в это облако.
Видишь? Это моя дочка,
видишь, летает,
видишь, перышки такие же точно...»
И туман в голове стоит и не тает...
А я хочу вырваться из тумана,
в ясность вернуться,
вернуться к ясности, в долгожданный
сон окунуться.
Ануля, дочка, прямо в лицо
ударила ты меня...
Но всегда права ты в конце концов,
сумасбродка, дочка моя!
Целый год стихов не могу писать я,
оттого что ушла ты, отцу на горе...
Долго ль призраки можно качать в объятьях,
по уши в разном вздоре?
Нет, не вздор это, Аня, не пустяки,
я – поэт и буду поэтом,
о великой любви написать бы стихи —
не об этом!
Мы (не столько я, сколько Аня)
делали фильм в Казимеже.
Король Казимеж поладил с нами,
угощались из жбана мы пивом свежим.
Король? – ну, ясно, умер давно он,
и дело не в этом,
но отчего встало сердце комом
в горле поэта?
Чтобы вникнуть в дела королевские давние,
требовалось много труда и внимания.
«Вопрос жизни», – говорили, бывало,
и вдруг Анки не стало...
Ради дочки моей за того короля
я одежду холщовую, может, надел бы.
Шел бы за Анкиным гробом я,
не во мне было бы дело,
и, может быть, думал: «Король, король,
как случиться могло, что так меня смяло,
что кто-то нанес мне такую боль
и что этой жизни так мало, так мало?..»
Жалею о каждой минуте, не погеройски протекшей,
прошедшей напрасно,
минуте, с которой светлей бы и крепче
не сделалось братство.
Я в себя смотрю – вдруг да пусто? —
до слёз пугаясь молчанья,
в шелковистый платочек стихов искусно
собираю свое отчаянье.
Читать дальше