Нет, туда не пойду я, куда относит,
не уступлю ни дня!
Смерть многих скосила и многих скосит,
но не меня.
Если бы смог, сказал бы Анке любимой,
оглянувшись на все, что в жизни свершил,
моей возлюбленной, неповторимой:
«Я жил».
Снова ночь проплакана длинная,
мысли мечутся, словно листья,
всё за нею – моя любимая! —
всё за нею гонятся мысли.
Каково тебе отдыхается
в жесткой ясеневой одежде?
А она лежит, улыбается,
не такая совсем, как прежде.
Как мне из горя вырваться,
из глубины леденящей,
чтоб с тобой хоть на миг увидеться,
с настоящей?
Фирлеювной спящей в Бейсцах,
ты мне видишься в саркофаге...
А себе не найду я места,
а писать не найду отваги.
* * *
Анка, три с половиной года минуґло,
это страшно, огромно,
а ведь нет ни дня, ни минуты,
чтоб я свое горе не вспомнил:
ты ушла, и остался я здесь сиротою —
что мне твердость моя напускная? —
я ищу тебя в небе, но небо пустое,
и я небо тогда проклинаю.
Никакая, увы, философия
не сотрет, не изменит факта.
Мать ушла, и сестра ушла Софья,
а ведь я примирился как-то.
Но совсем по-иному с тобою,
наяву и во сне вспоминаю...
Может, в чем-нибудь я виноват пред тобою —
почем я знаю.
На Повонзках могила заснеженная,
и вижу березы над ней наяву я...
Скажи, ты ведь вправду была, моя нежная,
ведь я существую...
Анютины глазки с могилы Анки
в склянке прозрачной.
Все утра мои теперь, как подранки,
все полдни мрачны.
«Пани доктор, так мне немножко
полегче будет».
Но она велела закрыть окошко:
нельзя, застудит.
А там, в узкой ясеневой темнице,
в гробу, тепло ли?
Я болен. Хочу умереть в больнице.
Не помнить боли.
К черту термометр, лекарства спрячу.
Они не лечат.
Но Анютины глазки вижу и плачу —
от них мне легче.
Анка, я... еще поживу, покуда
легендой, светом
твои цветы оплетать здесь буду...
Я – только в этом!
В белых знамёнах – вишни,
зеленые – вскинул тополь,
а в небе видением Вислы
разлив голубого потопа.
Проехали Сандомежи,
апрель мчит по воздуху мысли.
Лети нашей радости вешней
веселый посвист по Висле!
Висла! Неси по руинам
заботы к вечным маям!
Об этом расцветом невинным
берёз тебя заклинаем.
Гляди же! Это Варшава
с мостами, центром, Жеранью.
Варшава, кровавая слава,
глотай нас, живьем пожирая.
Весна горячей работы,
Висла Первого мая,
тружусь с надеждой, с охотой,
всего себя отдавая.
В Гочалковицах – Висламалютка,
как Свидер:
ладони в воду – запрудкой,
и всю ее тут увидел.
Белая Виселка, Черная Виселка
с горы Бараньей.
Апрель. А небо? Хрустальной выделки,
свежести ранней.
Катится Виселка, светлая, резвая.
Что ее ожидает?
Здесь создадут водоем для Силезии,
в Силезии воды не хватает!
Возведена здесь плотина бетонная.
Море в селе будет этом.
В Польше такая радость огромная —
быть сегодня поэтом!
Если б я Реем был из Нагловиц,
сеял бы я пшеницу,
сеял слова бы – но как их измолвишь,
как повернешь на страницу?
С самым глухим польским местечком
что нас объединяет?
Словно под камнем хранимая вечно,
польская речь родная.
Польши дороги мы перестроим,
но сохраним преданий оплот,
двинемся дальше ширью такою,
шире, чем арка Опатовских ворот.
И будут пшеничные эти поля
вспаханы тракторами.
Об урожае небес не моля,
гимны придумаем сами.
Качается маятник солнца
над Енджеёвом
для меня, для тебя, для потомства
днем новым.
Не на мой вкус и рост
все, что создано в Нагловицах, —
пан, ксендз и пробст
повинны в этих страницах.
У источников польской речи
в их вглядись начало;
песнь – немого сестра – издалече
без руля по Висле примчала,
Читать дальше