Конец дороги всё ближе,
за днём убегает день,
текут к окончанью срока
волны и времена.
Как в негативе, вижу
вместо сиянья тень,
когда я пою одиноко
на зыбком борту челна.
Сокроется всё от взора,
затянется пеленой,
не буду спорить с рекою —
сяду и руки скрещу,
и сердце отвыкнет скоро
от радости всякой земной,
смерть явится, тронет рукою —
внимания не обращу.
По комнате он прошагал всю ночь,
от двери к окнам, снова до порога.
Но сердцу стало хуже. Не помочь.
Ну, успокойся, сердце, хоть немного.
Он вышел ранним утром. Был туман,
вся зелень в майской кутерьме звенела.
Весна звала и веяла дурман,
и голова кружилась и пьянела.
Но взгляд его в себя был обращен,
глазам незрячим в мире всё не любо.
Ознобом странным был охвачен он:
кривился рот, дробь выбивали зубы.
Он капюшоном, как крылом, прикрыл
лёд синих глаз, их пламя голубое
(тут ветер набежал, туман поплыл.
Ну, успокойся, сердце, что с тобою?).
На что же синие глаза глядят?
Какую бездну эта гладь скрывает?
От белого тумана слепнет взгляд
и к бездне: «Поглоти меня!» – взывает.
И солнце, окропляя эшафот,
отрубленною головой восходит.
Предмет холодный в руки он берет...
«А стоит ли?» – нежданно мысль приходит.
Пишу. А больше – что сказать мне?
Так – буквы заношу в тетради...
В строю военном не шагать мне,
не числюсь в МОПРе на окладе.
Пишу. Я рифмодел, художник.
Люблю людей, их век короткий.
Я, в общем, то же, что сапожник,
но – время на моей колодке.
Я стягиваю, точно дратвой,
слова, что с ходу не сольются:
восторг и боль, посев и жатву.
И это – вклад мой в революцию.
Не поступлю наперекор я
ни партии, ни «Инпрекору»,
но стих – он не статья спецкора,
не Станде с Гемпелями споры.
Людская радость, счастье, горе —
мой матерьял, моя статистика!
Друзья – вот строф моих подспорье,
их кровь живая, а не мистика.
Стихи – писать или читать их
горазд порой и неученый,
лишь нужен ум особой стати,
диалектизмом оснащенный.
Пусть дар меня на день оставил —
ведь «отклоняться» тоже нужно,
я чту первейшее из правил:
ничто людское мне не чуждо.
Как ни старайся, всё не так им —
тем, кто стихов не понимает.
Меня ж стихи ведут в атаку —
стихом люблю, стихом страдаю!
Да, эти песни жить хотели,
как ветер жив, пока он дует.
Стих хворый не достигнет цели,
а мертвый – прихвостень буржуев!
И надо слушать без иронии,
чтобы проникнуть в сердце семени.
Стих сдан – теперь он в обороне
от критиков, цензур и времени.
От бойни жижа течет из кювета
на грязную улицу мерзкой лавой.
Шныряют по городу до рассвета
вор, проститутка, филёр и легавый.
По ратушной площади мимо централа
свой груз повезли золотарь с живодером,
в борделе труба граммофона взыграла,
жрут «монопольку» филёр с сутенером.
Под утро, собрав по шинкам и малинам,
в участок доставят шальную ораву,
и – в зубы тычком, и дубинкой по спинам
пройдутся, потешась, филёр и легавый.
Рожу распухшую свесит день-висельник
над вереницей домов и лавок.
В городе – те же: нож и сифилис,
вор, проститутка, филёр и легавый.
Вам, спящим, бац в окна – ставни ограда ль
мещанским сердцам и шкуры по́рам? —
мой стих, что наутро сожрут, как падаль,
филёр вместе с цензором и прокурором!
Гнали в Ратушу нас под стражей
из Охранки, ведь это близко,
пальцы мазали чёрной сажей,
чтобы на карточке их оттиснуть.
Там фотограф затвором щёлкал:
в профиль, в фас, в шляпе и без,
а потом вели всю пятёрку
до Охранки, в обратный рейс.
Надо будет скорей вернуться
в тот притон, грязный и гадкий,
и забрать в музей Революции
ещё свежие отпечатки.
Пригодятся в будущей схватке
рук следы на казённом бланке:
надо знать, чьих же пальцев хватка
придушила филёров Охранки.
Чей это всхлип или тихий смешок
там, во тьме заоконной?
Вот он опять, этот странный стишок,
так и не сочиненный.
Читать дальше