– Нет, никогда о таком не слышала, – сказала она, – нет.
– Он был наполовину англичанин, – сказал я, – писал книги.
Она покачала головой, а потом повернулась к двери, которую отворил ее немногословный племянник.
– Соня придет через полчаса, – сказал он. Она кивнула, и он исчез.
– Нет, не знаю… Я вообще никого в той гостинице не знала, – продолжала она.
Я поклонился и снова просил извинить.
– Но как ваше имя? – спросила она, пристально смотря на меня своими неясными, мягкими глазами, чем-то мне напомнившими Клэр. – Вы, кажется, упомянули его, но сегодня у меня мозги как-то затуманены… Ах, – сказала она, когда я назвал себя, – но это имя я где-то слышала. Не ошибаюсь ли я – кто-то с такой фамильей был убит на поединке в Петербурге? Так это ваш отец? Вон оно что… Постойте. Кто-то… на днях только… кто-то вспоминал этот самый случай. Как странно… Так всегда бывает, то густо, то пусто. Да… Розановы… Они как будто знали вашу семью и…
– У моего брата был гимназический товарищ по имени Розанов, – сказал я.
– Вы их найдете в телефонной книжке, – продолжала она второпях, – я, видите ли, не очень-то хорошо их знаю, а теперь я совершенно не в состоянии ничего искать.
Ее позвали, и я в одиночестве пошел в сторону передней. Там какой-то пожилой господин задумчиво сидел на моем пальто и курил сигару. Сперва он никак не мог взять в толк, что мне нужно, но потом рассыпался в извинениях.
Было мне отчего-то жаль, что Елена Гринштейн оказалась не той. Хотя, конечно, она и не могла быть женщиной, доставившей Севастьяну столько страданий. Такие, как она, не разбивают жизни, они ее созидают. Вон как уверенно она заправляла домом, который разрывался от горя, да еще нашла в себе силы уделить внимание каким-то фантастическим делам совершенно постороннего и лишнего здесь человека. И она ведь не просто выслушала меня, но подала совет, которым я тотчас и воспользовался, и хотя люди эти не имели никакого отношения ни к Блаубергу, ни к моей незнакомке, я приобрел одну из самых драгоценных страниц жизни Севастьяна. Более систематический ум поместил бы ее в начало этой книги, но мое исследование сразу пошло особенным магически-логическим путем, и хотя мне порой трудно отделаться от мысли, что оно мало-помалу превратилось в какое-то сновидение, вышивая по канве действительности собственные свои фантазии, не могу не признать, что меня все же вело в направлении верном и что, пытаясь изобразить жизнь Севастьяна, я должен держаться раз заведенного ритмического узора. Как будто подчиняясь закону какой-то странной гармонии, встреча, поведавшая мне о первом отроческом романе Севастьяна, оказалась в непосредственной близости к отзвукам его последней темной любви. Две тональности его жизни вопрошают одна другую, и ответ – в самой его жизни, а ближе этого к человеческой правде не подступиться.
Ему было шестнадцать, ей столько же. Свет гаснет. Занавес подымается, и открывается летний русский пейзаж: излучина реки, полускрытая тенью темных елей, растущих на крутом глинистом берегу и почти дотягивающихся своими густо-черными отражениями до другого, отлогого, и солнечного, и душистого, поросшего курослепом и серебристой заколосившейся муравой. Севастьян – коротко подстриженный, без шляпы, в свободной шолковой рубашке, прилипающей то к лопаткам, то к груди по мере того, как он наклоняется и откидывается, – самозабвенно гребет в ярко-зеленой лодке. На корме сидит девушка, но мы оставим ее нераскрашенной: один лишь контур, белый абрис, не тронутый кистью художника. Темно-синие стрекозы медленно реют, стреляя то туда, то сюда, и садятся на распластанные листья кувшинок. На красной глине крутого берега вырезаны имена, числа, даже лица, и оттуда из своих нор то и дело вылетают стрижи и влетают обратно. У Севастьяна блестят зубы. Потом он перестает грести и оглядывается, и лодка с шолковым шелестом въезжает в камыши.
– Ты очень плохой рулевой, – говорит он.
Картина меняется: другая излучина той же реки. Тропа подходит к самой воде, останавливается, топчется на месте и поворачивает, петляя кругом грубо-отесанной скамьи. Вечереет, но воздух еще золотист, и мошкара отплясывает свой простенький туземный танец в луче, пробившемся сквозь листья осины, которые, позабыв про Иуду, наконец совсем-совсем замерли.
Севастьян сидит на скамейке и читает вслух английские стихи из черной тетрадки. Потом вдруг замолкает: несколько слева от него над речной гладью показывается голова русоволосой наяды, медленно удаляющаяся, а за нею плывут длинные косы. Потом на тот берег выходит купальщик, сморкаясь посредством большого пальца: это длинноволосый сельский батюшка. Севастьян продолжает читать сидящей рядом девушке. Художник все еще не расцветил белого очерка – кроме тонкой загоревшей руки, от кисти до локтя покрытой светлым пушком.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу