Как в сновидении Байрона, картина опять меняется [66]. Теперь ночь. На небе толкутся звезды. Спустя годы Севастьян писал, что, когда он глядит на звезды, ему становится не по себе до дурноты, как бывает, когда смотришь на внутренности растерзанного животного. Но в то время эта его мысль еще не нашла себе выражения. Темно хоть глаз выколи. Не различить и следа парковой аллеи, которая должна быть где-то здесь. Темные громады громоздятся друг на друга, и где-то ухает филин. Пропасть черноты; откуда ни возьмись, из нее подымается зеленый кружок – светящийся циферблат (в зрелые годы Севастьян часов не жаловал).
– Тебе непременно нужно идти? – спрашивает его голос.
Последняя перемена: перелетные журавли летят стройной ижицей в вышине; их нежный стон тает в бирюзовом небе высоко над рыжеющей березовой рощей. Севастьян, все еще не один, сидит на белом в подпалинах стволе поваленного дерева. Его велосипед отдыхает на боку, поблескивая спицами в папоротнике. Скользит траурница и садится на комель, обмахиваясь своими бархатными крыльями. Завтра возвращаться в город, в понедельник начинаются классы. Значит, это конец? «Отчего ты говоришь, что мы не будем видеться зимой?» – спрашивает он во второй или третий раз. Ответа нет. «Неужели ты и в самом деле думаешь, что влюблена в этого студента?» Очертания сидящей девушки по-прежнему остаются пробелом, кроме предплечья и худой коричневой руки, в которой она вертит так и сяк велосипедный насос. Концом его рукояти рука медленно выводит на мягкой земле слово « yes » – по-английски оно звучит не так жестоко.
Занавес опускается. Да, это и все. Немного – но невыносимо больно. Уж нельзя будет спрашивать мальчика, всякий день сидящего за соседней партой: «А как твоя сестра?» И старую мисс Форбз, которая все еще приходит иногда, он больше не может спрашивать о девочке, которой она тоже давала уроки. И как он будет снова ходить по тем же тропинкам будущим летом, и смотреть на закат, и ездить на велосипеде к реке? (Но следующее лето было посвящено поэту-футуристу Пану.)
По странному стечению обстоятельств меня отвез к парижскому экспрессу на шарлоттенбургский вокзал брат Наташи Розановой. Я сказал ему, какое необыкновенное чувство владело мною, когда я говорил с его сестрой, теперь дородной матерью двоих сыновей, о далеком лете в России наших снов. Он отвечал, что вполне доволен своей службой в Берлине. Я опять попытался, как уже тщетно пытался и раньше, навести его на разговор о гимназических годах Севастьяна. «У меня из рук вон плохая память, – ответил он. – Да и потом, я слишком занят, чтобы предаваться сантиментам по поводу таких обыкновенных вещей».
– Да, но все-таки, все-таки, – сказал я, – неужели вы не можете припомнить хоть что-нибудь выходящее из ряда, какую-нибудь мелочь, что угодно – мне все пригодится…
Он засмеялся.
– Да ведь вы, – сказал он, – только что столько времени проговорили с сестрой. Она просто упивается прошлым. Она говорит, что вы вставите ее в книгу такой, какой она тогда была, она даже очень на это рассчитывает.
– Прошу вас, постарайтесь вспомнить что-нибудь, – упрямо настаивал я.
– Говорю же вам, что не помню , странный вы человек. Безполезно, совершенно безполезно. Нечего рассказывать, кроме обыкновенной чепуховины: ну, списывали, зубрили, давали прозвища учителям. Веселое, должно быть, было время… Но знаете что, ваш брат… как вам сказать… вашего брата в гимназии не очень-то любили…
Читатель, может быть, заметил, что я стараюсь в этой книге как можно меньше уделять внимания своей персоне. Я избегал касаться обстоятельств собственной моей жизни (хотя если бы я хоть намеком изредка упоминал о них, понятнее сделались бы условия, в которых проводились мои розыски). Посему не стану останавливаться в этом месте своего повествования на некоторых служебных неприятностях, которые ожидали меня по возвращении в Париж, где я живу более или менее постоянно; они не имеют никакого отношения к моему расследованию, и если я упоминаю их мимоходом, то для того только, чтобы подчеркнуть, что я до такой степени увлекся попыткой разгадать, кто была последняя любовь Севастьяна, что безпечно пренебрег осложнениями, к которым могло привести мое столь длительное отсутствие.
Я не жалел, что начал с берлинского следа. Он во всяком случае привел к нежданному открытию еще одной главы прошлого Севастьяна. Одно имя можно было теперь стереть, и у меня оставались еще три возможности. Из парижской телефонной книги я узнал, что «Граун (фон), Элен» и «Речной, Поль» (я отметил, что частицы «де» не было) живут по тем самым адресам, которые у меня имелись. Встречаться с мужем не хотелось, но нечего было делать. Третья дама, Лидия Богемская, не значилась ни в обычном телефонном справочнике, ни в другом Боттэновом шедевре [67], где адреса приводятся по околоткам. Но во всяком случае тот адрес, что у меня имелся, мог помочь мне выйти на нее. Париж я знал как свои пять пальцев и потому сразу увидел оптимальную в смысле экономии времени последовательность визитов, которая позволила бы мне покончить дело в один день. Должен сказать – на случай, если читателя удивит нахрапистость этой моей деятельности, – что телефона я не люблю не меньше писания писем.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу