Но почему все должно было сложиться именно так, он не понимал, и это огорчало его, наполняло его унынием.
Он с самого начала представлял себе совсем другую линию развития – прямую и красивую, поднимающуюся вверх, такую, какой он представлял себе свою собственную жизнь, – а их жизнь причудливо петляла, спускаясь все ниже и ниже. И он не понимал, что может оказаться сильнее, чем он сам, когда он к чему-то стремится. Разве не было так всегда в его жизни и карьере, что все, к чему он стремился, происходило согласно той логике, которую он своей волей день за днем навязывал будущим событиям? Его честолюбие задало логику идущей вверх линии, потому что его честолюбие поставило перед собой цель возродить этот яванский род…
Неужели он потерпит фиаско? Потерпеть фиаско в борьбе за цель, которую он поставил перед собой как служащий Колониальной администрации, – он себе этого не простит. До сих пор ему всегда удавалось добиваться своего. Но то, чего он добивался теперь, было – хоть он этого не осознавал – не просто целью государственного служащего, в силу служебных обязанностей. То, к чему он стремился теперь, было целью, которую он поставил перед собой во имя любви к людям, как велело ему его собственное благородное начало. То, чего он добивался теперь, было его идеалом, идеалом европейца на Востоке, европейца, который видел Восток таким, каким хотел его видеть и был способен видеть.
Он никогда не согласился бы признать, что существуют силы, объединяющиеся в одну большую силу, противодействующую ему, смеющуюся над его представлениями, издевающуюся над его идеалом, силу тем более могущественную, чем глубже она запрятана. Его природа отказывалась признавать эту силу, и даже самое ясное проявление этой силы осталось бы для его души загадкой, мифом.
Ван Аудейк побывал в тот день в центральном бюро, а когда вернулся домой, ему навстречу тотчас же вышла Леони.
– Отто, к нам пришла раден-айу пангеран – сказала она, – уже час назад. Очень хочет с тобой поговорить. Она ждет тебя.
– Леони, – ответил он, – почитай эти письма. Я часто получаю подобные пасквили и до сих пор не говорил с тобой о них. Но, быть может, лучше, чтобы ты была в курсе дела. Может быть, лучше, чтобы ты об этом знала. Но умоляю тебя: не принимай это близко к сердцу. Надеюсь, мне не надо тебя заверять, что я ни единого мига не верил этой грязи. Так что не расстраивайся и сегодня же отдай эти письма мне в руки. Чтобы они просто так не валялись… А сейчас пригласи раден-айу пангеран ко мне в контору…
Леони, держа письма в руке, пошла за гостьей. Это была почтенная, седовласая женщина, еще стройная, с гордой королевской осанкой; черные глаза смотрели мрачно, а рот, из-за сока бетеля словно слишком широко нарисованный, со сточенными и покрытыми черным лаком зубами, казался ртом ухмыляющейся маски и нарушал аристократичность ее внешности. На ней был черный атласный кабай с драгоценными застежками. Седина и мрачность взгляда вместе придавали ее облику удивительное сочетание благородства и затаенной пылающей страсти. На ее старости лежала печать трагизма. Она сама чувствовала, как злой рок давит на нее и ее близких, и возлагала всю надежду на великое таинственное могущество своего старшего сына Сунарио, регента Лабуванги.
Пока раден-айу шла впереди ван Аудейка к нему в контору, Леони, оставшись в средней галерее, принялась просматривать письма. Она прочитала стихотворение, написанное в неприличных выражениях, о ней и о Тео с Адди. Постоянно пребывая в эгоистическом сне собственной жизни, она никогда не беспокоилась о том, что о ней думают и говорят другие, в основном потому, что знала: стоит ей появиться, стоит ей улыбнуться своей улыбкой – и все снова будут на ее стороне. Она обладала тем безмятежным обаянием, которому невозможно сопротивляться. Она никогда не злословила, в своем безразличии она всегда умела совершенно естественно всех примирить и оправдать, и ее любили – когда видели. Но эти грязные письма, родившиеся в каком-то темном углу, были ей неприятны, досадны, пусть ван Аудейк им и не верит. А что будет, если он вдруг поверит? Надо быть ко всему готовой. Главное – сохранить до того времени свою обаятельную безмятежность, всю свою неприкосновенность и неуязвимость. Кто же мог написать эти письма? Кто ее так ненавидел, кому было выгодно писать мужу о ней в таком ключе? Как странно, что об этом известно… Адди, Тео? Кто и как узнал? Урип? Нет, не Урип… Но кто же? И что же именно было известно? Она-то всегда думала, что происходящее в тайных альковах никогда не откроется миру. Она даже думала – в своей наивности – что мужчины никогда не разговаривают о ней друг с другом; о других женщинах – да, разговаривают, но о ней – нет… Она была полна наивных иллюзий, несмотря на многоопытность: наивность, гармонировавшая с поэтической гранью ее розовых мечтаний: полуиспорченность, полудетскость. Неужели ей не удастся всегда держать в секрете свои сокровенные таинства, самую сокровенную действительность? На какой-то миг ее огорчило, что тайная действительность, несмотря на всю корректность ее поведения, все же стала явной… Мысли и мечты навсегда останутся тайной. Но от действительных событий столько неприятностей. На какой-то миг она решила быть впредь осторожнее, воздерживаться от… Но перед ее мысленным взором предстал Тео и предстал Адди, ее светловолосая и ее темнокожая любовь, и она почувствовала, что слишком слаба… Она знала, что не в силах победить свои страсти, хотя и держит их под контролем. Неужели они рано или поздно, несмотря на весь ее такт, все же приведут ее к гибели? Но она рассмеялась при этой мысли, она была полностью уверена в своей неприкосновенности, своей неуязвимости. Жизнь не могла за нее зацепиться.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу