Вначале у нее была мысль о доме, даже желание написать отцу, но все воспоминания о родных говорили о том, что ежа им не нужна. Нет, она одна, сама где-нибудь в новом городе, где ее никто не знает, наладит новую хорошую жизнь, такую, как хочет. Найдет чистую работу, хорошо оденется, заведет хороших подруг, знакомых, будет ходить в кино, в парк, гулять по большим улицам, будет читать. Вольная, не в лагере, не в бараке, не под конвоем, она сама будет другой. Только бы скорей выйти.
— Ты что, Уразова, скоро срок кончаешь? — спросил как-то десятник, принимая у нее, как у бригадира, штабеля дров.
— А что?
— Да хорошо работаешь. Можно поговорить, тебя и здесь оставят вольнонаемной, вот как меня. Работа тебе и не в лесу найдется.
— Сказал! — возмутилась она. — Нашел чем шутить. — И удивилась, когда десятник внимательно посмотрел на нее и покачал головой.
— Не в шутку говорю. Сама говорила, что тебя на воле никто не ждет. Здесь ты свою судьбу лучше бы устроила.
— Спасибо за заботу. Мечтаю о лучшем. — И отошла.
Незадолго до освобождения о том же заговорил начальник лагеря.
— Ишь вы какие добрые. Нет! Не пройдет номер. Жду не дождусь, когда выйду. Никого у меня нет, никто не ждет, а только что голова у меня не пустая, руки, ноги не отсохли. С чего же это я воли бояться буду? Сами же говорите, что без работы после освобождения никто не останется. Что приказ такой есть.
— Да это-то так… Эх, девка, пугать я тебя не хочу, а только попомни мои слова, тебе на воле лучше не будет, чем здесь. Здесь-то ты как?.. Мнения о себе высокого, да и мы о тебе не плохого. Здесь-то ты ровно на коне, а там еще как придется… и пешей понизу находишься. Подумай как следует.
— Еще что… Воля-то… — и не нашла слов.
И вот Клавка вышла из лагеря. Три года — достаточный срок для закалки. Она уверена в своей силе, выносливости, уме, в том, что и на воле сумеет взять свое, то есть сумеет быть сытой, одетой, сумеет повеселиться, а в случае чего и огрызнуться на всякого, одним словом, будет и там «не хуже других». О чем-либо большем, о чем-то другом она и не помышляла.
Мысли о возвращении домой, к отцу, по-прежнему не было. Когда поезд, в котором она ехала вместе со спекулянткой Марьей, остановился в родном городе, оказавшемся на ее пути, она спокойно нашла глазами свою улицу, высокое здание семилетки, но все это не вызвало ни воспоминаний, ни интереса — ничего, просто проехала мимо.
В сущности, Клавка ехала впервые, до этого были лишь короткие минутные поездки с отцом до пригородных станций да дороги из лагеря в лагерь в наглухо закрытых теплушках. Она почти не отходила от окна, но ее совсем не манили, скорей даже подавляли, безбрежные дали, темные стены лесов, бесчисленные села, города, стройки. На станциях она жадно старалась рассмотреть привокзальные рынки, еду, которая там продавалась, одежду женщин, и все это казалось ей каким-то ненастоящим, как будто бы перед ней листали большую книгу с картинками.
Но на одной маленькой станции Клавка дико расхохоталась и замахала руками, как ребенок.
— Ты что, оглашенная? — и Марья посмотрела через ее плечо. — Ну чего ты, как дурочка? Ребятишки там…
— Да ты гляди, около ребят-то кто?.. Куры ведь… Видишь? — и не могла удержать смех. — Право, они. А я и думать забыла, что они есть. Сколько лет не видела. Ребят я не люблю, а куры у матери были, жить я без них не могла.
— Вот что она, советская-то власть, творит: отрезает человека от всего живого только за то, что он жить хочет… малую пользу для себя ищет.
— Запела… Малой-то пользы для таких, как ты, паразитов, не хватит. Рог у вас большой.
— Ша, дура! Вот тебе бог, брошу я тебя на вокзале, не пущу в дом, раз никакого уважения.
— Попробуй — не пусти, — серые глаза Клавки только потемнели, потеряли блеск, но Марья мягко, как мешок, опустилась на скамейку. — Я тебе перед домом такой хай устрою, не опомнишься! Не звала бы, никто тебя не просил, а позвала… так живи мирно.
И повернулась опять к окну.
2
Мотальный цех небольшой примитивно оборудованной чулочной фабрики, где сразу же нашла работу Клавка, не обрадовал. Давили низкие потолки, в воздухе реяла нитяная пыль, которая оседала хлопьями на машинах, на одежде работниц и так затрудняла дыхание, что мотальщицы называли ее «угаром». Непривычный шум веретен, казалось, сверлил уши и мозг.
Работа в мотальном цехе, на первый взгляд показавшаяся Клавке легкой, все-таки требовала умения, которое, конечно, не приходило сразу. Первые недели, когда она кончала день с тяжелым чувством, что он ее ничему не научил, были совершенно безотрадны. «Будь она проклята эта чертова мотальня, — думала Клавка. — Да в лесу во сто раз легче, привольнее. А тут идешь домой — в голове шум, звон, в горле пыль, в глазах, пока не уснешь, все нитки рвутся». Была она в это время хмурой, молчаливой, сердито косилась на других мотальщиц, не понимая, как они находят время и следить за своими веретенами, и быстро менять шпулю за шпулей, и поговорить с соседками. Угнетало и то, что только за счет еды она могла хоть немного приодеться. Невольно опять вспоминался лагерь — работая там, она была сыта.
Читать дальше