— Она лишь тогда заиграет, — сказал Омельян, — когда сложим обе половинки.
— Когда же?
— Как вернусь я в Москву с тем учёным гуцулом.
— Вернёшься?.. Поклянись! — и государь кивнул на золотой иконостас.
Меж иконами в тяжёлых золотых окладах глаз Омелька, в жёлтом свете свечей, властно привлёк, неведомо отчего, просто написанный образ Спасителя, чем-то напомнившего старого кузнеца Корнея Шутова, что спас ему жизнь, изо всей силы дёрнув Омелька в ту превратную минуту, когда неосторожный козак хотел было кинуться к царскому возку на улице, чтоб в собственные руки отдать государю послание Украины, напомнил того сердитого москвитянина, который приютил сперва Омельяна в своей убогой лачуге, а затем отвёл в гончарню Шумила Жданова, отца малой Аринушки.
На скромном образе Спаситель был и впрямь похож на старого кузнеца, не чёрен и страшен, как писали тогда обычные богомазы, а подобен живым-живому человеку: лик светился, измождённый и страждущий, но мудрый, человечный, ясный.
Приложившись к образу, Омелько поднял три пальца:
— Клянусь!
— А в чём клянёшься? — не поверил государь.
— Вернувшись в твой Кремль, буду петь в Успенском соборе, под покровом московских святынь. Присягаю!
И замер, вглядываясь в живой тот образ, прилепившись к нему сердцем и умом.
То было одно из прославившихся позднее творений живописной школы, что, под началом Симона (Пимена) Ушакова, сложилась тогда в Оружейной палате Кремля, новой школы, которая утверждала, что «образы суть живот памяти… хвалы и славы бессмертие», и делами рук своих доказывала, что не годится «темноту и мрак предпочитать паче света», являя Руси неведомое прежде «световидное» искусство, кое несло в себе правду жизни.
Очи на образе, казалось, источали укор и боль, так были они живы и разумны, печальны и строги, и царь, впервые икону ту высочайшим вниманием подарив, схватил Омелечка за руку, чтоб отойти подальше, куда сей острый взор не достигал.
— Идём! — подтолкнул Омелька венценосец. — Летние ночи московские бегут слишком быстро.
И вдруг, выпрямившись, дивным и чужим голосом, растерянный и потрясённый спросил:
— Так сказываешь… на Москву… вновь надвигается война?
Голос его дрогнул, сорвался, зазвенел, и казалось, только в сей миг государь осознал, уразумел всё то страшное и грозное, что принёс в послании про лихолетье вестник Украины, и глава венценосца склонилась в думе.
35
На третий день разбушевалась гроза: с громом, с молнией, однако без дождя.
Клубы удушливой пыли закрыли ясное небо, и в тягостном сумраке, что пал нежданно на землю среди бела дня, молнии слепили зловещими вспышками, и золотые купола кремлёвских соборов повисали в тёмно-рыжем небе тяжёлыми тусклыми солнцами.
Как положено, всемилостивый государь вышел всё-таки к воскресной поздней обедне, ибо то был ещё и день какого-то святителя, но стоял на троне Мономаха как на горячей плите: после каждого удара грома царь мелко и часто крестился, бил поклоны, обливался пóтом от страха, оттого что грома боялся, как малое чадо, а некоторым подданным даже приятно было видеть, как их государь, красное солнышко, славный, грозный да великий белый царь, здоровенный дядя, о недавних истинных ратных подвигах коего ходили в народе (не без угодливых старании придворных хвалебщиков) всякие малодостоверные легенды и сказки, — приятно было видеть, как сей богатырь не может скрыть своего детского страха перед грозой.
Кое-как отстояв непышную из-за войны обедню, что служили в тот день без хора и без Омелькова пения, так и не дождавшись конца грозы, венценосец вышел к боярам, хотя и был день воскресный.
Он вышел в тёмных, скорбных одеждах, чтоб наконец с советниками своими о державных делах пораздумать, обо всём тяжком и грозном, что в послании мирославцев принёс в Москву Омельян и о чём бояре с вечера уже знали и сами.
Слух про письмо Омельково прошёл уж далеко за пределы Москвы, и не только из ближних, но и из дальних посадов и сёл уже двинулись спозаранку ко граду стольному, ища защиты от дыхания войны, десятки тысяч пахарей — с семьями, с добром, кое можно было уложить на телегу или в суму.
Что царствующий град затрепетал в неуёмной тревоге, что столько людей всякого звания сразу вышло рыть шанцы и насыпать валы вокруг столицы, тому была и ещё причина, явственнее и страшнее мнрославской грамоты, принесённой в Москву Омельяном: в субботу прискакали гонцы от разбитого войска князя Горчакова, ближнего боярина; князевы полки, почти все где-то там, на севере Украины, сложили головы, не устояв против нежданного натиска однокрыловцев, а сам боярин, «муж благоговейный, в воинстве счастливый и недругам страшный», попавши к татарам в полон, уже распростился с жизнью на плахе.
Читать дальше